главная > творчество > Jane


с Jane я познакомился на прозе.ру. Пречитал всё, некоторые прози по нескольку раз.
Меня поражает ее стиль, ее искренность и светлость. После чтения всегда остается чувство соприкосновения с Человеком.

Спасибо тебе, Яна

страничка Jane на прозе.ру      

оглавление

Замок Грасьен. Ожидание.

 

Размышления о судьбах

Помедленнее, любимая...

Начало

Мир мой

Незнакомке в розовом посвящается

камень

что осталось бы мне

я, ты, он, она

люблю тебя, боль

мой Париж

художник

небо наших душ

муха

Элис

в плену неистовых желаний

осень пожухлая золотом пряным...

жатва

прими меня такой, какая есть...

вода, как женщина

баллада

укутанная в саван одеяла

фантазия in J-moll

Санька

норма

я и она

 


Замок Грасьен. Ожидание.

(фрагмент романа "И пусть их будет много")

В замке Грасьен царили суета и, совершенно замечательно сочетающиеся с ней, беспорядок и нервозность.
Накануне жених, остановившийся в соседней деревне на ночлег, прислал с гонцом письмо.
Теперь ждали его самого. Каждый по-своему.
Тетушки непрерывно что-то шептали, настороженно переглядывались, перебирали нервными пальцами бусины четок, и то и дело принимались нахваливать будущего родственника, о котором на самом деле ничего не знали. Испуганными глазами и бесконечным движением губ они напоминали Клементине вытащенных из воды рыбин.
Они совершенно измучили племянницу своими поучениями. При всякой встрече критически оглядывали ее, вздыхали над каждой выбившейся из прически прядкой, огорченно всплескивали руками, напоминая о том, что ей не мешало бы умыться и причесаться. Из чувства противоречия Клементина ходила чумазой, небрежно причесанной и, как ей и хотелось представить, внешне совершенно не ждала появления гостей.
Между тем, она знала, что их будет двое, и, незаметно для себя самой, переживала, как бы тот, второй, не оказался лучше первого. Первым был, естественно, Оливье де Лоранс, чье имя она запомнила благодаря стараниям матушки.
- Не вижу никакого смысла забивать голову его именами и титулами. Ведь он, ничего обо мне не зная, согласился на этот брак, не так ли? - раздраженно восклицала она.
Довольные физиономии родных приводили Клементину в бешенство.
В самом деле, они просто неприлично радовались тому, что появилась надежда сбыть с рук одну из девочек-бесприданниц.
Ей хотелось бы радоваться вместе с ними, но внезапно возникшее чувство униженности, мешало веселиться вместе со всеми.
- Полагаю, за годы супружеской жизни у меня достанет времени запомнить его имя, - кривила она губы.
Матушка, по-своему понимающая нервозность невесты, молчала, не желая портить настроение ни себе, ни дочери.
А Клементина корила себя за то, что загодя успела в мечтах наградить своего жениха таким сонмом достоинств, что теперь боялась, как бы этот “сказочный принц” не превратился в одночасье в хромого старого урода.
В волнении она поднимала глаза на отца.
Тот подбадривал ее какой-нибудь забавной ухмылкой или ребяческой гримасой, и она на время успокаивалась.
Конечно, отец уж проследил бы за тем, чтобы жених был хорош.

Она не замечала беспокойства, снедавшего отца, а потому была удивлена, когда тот позвал ее к себе.
- Я хочу поговорить с тобой, - сказал он Клементине, - Выслушай и запомни, что я тебе скажу, дитя мое. Какие бы невзгоды ни пришлось пережить тебе, не позволяй своим глазам становиться жестокими и холодными. Запомни, вся сила твоя - в твоих глазах.
Он прижал ее к своей груди.
- Каждому предначертано его будущее, каждому же дана сила, чтобы пережить то, что назначено ему судьбой. Никогда Господь не посылает нам испытаний, которых мы не могли бы выдержать. Не ожесточайся, и силы твои утроятся.
Он замолчал, расплетая объятия, отступил вглубь кабинета. Голос мог выдать волнение, которое он так стремился скрыть от своей любимой девочки, поэтому он на время замолчал.
Молча поперебирал книги, поперекладывал бумаги, разложенные на потертом сукне стола.
Не о такой судьбе для своей дочери он мечтал когда-то. Родившись, она принесла в дом столько радости! Кудрявой девчушкой она носилась по замку, и, казалось, ее голосок раздавался одновременно повсюду. Нянюшки сбивались с ног, разыскивая ее по всему дому.
- Папа, я буду королевой! - твердила она. - Сам король сказал мне это!
Граф улыбнулся, вспоминая эту детскую ошибку. Им тогда пришлось приложить немало усилий, чтобы выбить из упрямой детской головки эти мысли, могущие, как он считал, навредить девочке.
- Это был не король. Это был только рыцарь его свиты, - всякий раз терпеливо отвечал ей граф де Брассер, вспоминая смуглого юношу, сидящего на корточках перед его семилетней дочерью.
Слово “рыцарь” успокоило девочку. Рыцарь так рыцарь, в ее понимании это было ничуть не хуже короля.
Вельможа из свиты короля, он был худощав и создавал впечатление абсолютно уверенного в себе человека. Спроси кто-нибудь графа де Брассер, какое ощущение возникло у него при коротком общении с этим юношей, и Брассер бы ответил:
- У него манеры принца крови и повадки охотника.
Это было очень похоже на правду. Молодой вельможа ступал неслышно, предпочитая мягкость поступи чеканящему шагу военного. Его движения были выверены и рациональны, а фразы, которые он бросал, когда кто-либо интересовался его мнением - кратки и точны.
- У вас прелестная дочь, граф. - Он легко поднялся на ноги, когда граф де Брассер выступил ему навстречу из тени высоких деревьев. - У нее острый, хваткий ум и царственная речь.
Сразу после произнесенных слов он опустил ресницы, тени от которых легли на скулы, несколько смягчая резкие черты юношеского лица. И граф де Брассер впервые не нашелся, что сказать на этот странный комплимент.
- Так вот, сударыня, хорошенько запомните то, что я вам сказал, - граф вернулся из воспоминаний, чтобы призвать дочь к порядку.
Он выпрямился, приняв неприступный вид. И только искорки, вспыхивающие в глубине его глаз, смягчали суровый переход от дружеского “ты” к светскому “вы”.
- А теперь приоденьтесь, моя дорогая. Негоже встречать жениха в этом платье.
Клементина скосила глаза на потрепанное кружево на плече и засмеялась.
- Вот и хорошо. Если он будет шокирован такой малостью, у меня не останется никаких иллюзий. Лучше уж сразу определить, на что он годен. Да и зачем мне, к слову сказать, трусливый муж?
- Вот уж в чем вы не сможете обвинить вашего супруга, так это в трусости. Поговаривают, будто он дрался на дуэлях около сотни раз.
- И всякий раз из-за женщины? - Клементина задала вопрос из озорства.
Хихикнула, заметив, как вдруг покраснел отец.
- Клементина! Даме не пристало говорить о подобном, тем более с такой удручающей легкостью.
Фыркнула, тряхнула головой, приняла нарочито серьезный вид.
- Вы ошибаетесь, отец, мне было невероятно трудно это произнести. Но, признаюсь, еще сложнее мне смириться с мыслью, что это может оказаться правдой. Согласитесь, трудно поверить, что эти сто объявленных раз он дрался, не сойдясь во мнениях по поводу цитат из Янсения или поспорив о том, чья шпага длиннее или острее. Ведь тогда следовало бы признать, что он глуп.
Она развлекалась, болтала, с удовольствием наблюдая изумление, которое вызывали ее слова. Уселась в отцовское кресло, задрала ножку, разглядывая с легкой улыбочкой кончик туфельки.
- Хотя нет, если бы он подобным образом боролся с янсенистами, которых, кажется, недолюбливает наш король, то его величество, вероятно, был бы доволен службой господина де Лоранса, который таким образом всякий раз освобождал его королевство от пары-тройки недругов. И тогда не видать бы мне господина де Лоранса своим мужем, не так ли, отец?
И она, смеясь, процитировала:" Paulus genuit Augustinum, Augustinus Calvinum, Calvinus Jansenium"...( Павел породил Августина, Августин - Кальвина, Кальвин - Янсения...)
- Боже, откуда? Откуда вы это взяли? - изумление отца, и в самом деле, не знало границ.
Клементина лукаво повела плечиком, в последний раз кокетливо глянула на туфельку, опустила ножку.
- От отца Бофера. Помните того старого иезуита, что почти год жил в нашем замке? - игриво улыбнулась она.
Конечно, он помнил. Он помнил, что старик часто брал с собой на прогулки маленькую Клементину. И это, к слову сказать, ему не совсем нравилось. Не нравилось потому что, хотя граф де Брассер и был человеком религиозным и своих детей воспитывал в вере, ему претила нетерпимость, которую проявлял старик к детям гугенотов, живших в его владениях. Но тогда он и предположить не мог, что старик-иезуит вел с маленькой девочкой богословские беседы.
- Я был бы больше рад, если бы вы сказали, что почерпнули свои знания в те годы, что провели в монастыре.
- Увы, отец, - засмеялась Клементина. - Из монастыря я вынесла лишь воспоминания об унылых физиономиях наставниц. И теперь безмерно счастлива тем, что в моей жизни произойдет столько событий. Я мечтала о чем-то подобном за теми высокими замшелыми стенами, о которых вы только что вспомнили, но прежде мне казалось, что моим мечтам никогда не суждено сбыться. И я всю жизнь проведу затворницей.
Ответом ей послужил глубокий вздох отца.
* * *
Затянувшаяся беседа дочери с отцом привела к тому, что, когда во двор замка въехала карета с позолоченными гербами на дверцах, Клементина выбежала навстречу все в том же чудовищном наряде.
Тетушки, нянюшки и матушка, увидев ее, практически одновременно издали возглас негодования, который, впрочем, потонул в шуме и криках, встречающих гостей слуг и деревенских мальчишек.
- Боже, что за провинциалы! - простонал в свою очередь Оливье де Лоранс, разглядывая выстроившихся в две восторженные шеренги обитателей замка.
- Вы только поглядите, сударь, что за нелепые на них одежды! - обратился он к своему приятелю.
Жан-Луи де Северак, с легкой руки де Мориньера превратившийся из недруга в приятного попутчика и почти друга, улыбнулся с гораздо большей долей снисходительности.
- Лучше поглядите на вашу невесту. Кажется, она весьма очаровательна.
Де Лоранс с недоумением и даже некоторой брезгливостью принялся рассматривать Клементину, вычленив ее безошибочно из толпы встречающих. Он смотрел, как ветер треплет ее волосы и развевает платье.
И ему казалось, что далекое прошлое седым туманом опустилось, заволокло собой этот небольшой островок жизни, впиталось в стены старого замка, отгородило его обитателей от остального мира. И осталось здесь навечно.
Чтобы соответствовать ему, он должен был явиться в замок в полном рыцарском облачении. И конь под ним должен был пыхать огнем и высекать копытами искры.
- Грязна, как трубочист! – наконец, выдавил он.
- Разве? - улыбнулся де Северак. – Зато она, должно быть, резва и смышлена.
- Интересно было бы узнать, как это вы определили? - буркнул де Лоранс, спрыгивая с коня, на котором он следовал за каретой.
Северак усмехнулся в ответ:
- Она сбежала, не желая ставить вас в неловкое положение. Ваш непомерно разукрашенный золотом и каменьями наряд выглядел бы безвкусицей рядом с ее исключительно естественной красотой.

“Тот или этот? Тот или этот?” - мысли Клементины метались в поисках ответа.
Оба показались ей прекрасными. Оба хорошо сложены и чрезвычайно приятны. От ее внимания не укрылось ни благородное изящество их движений, ни породистость их скакунов, которые, ненадолго оставленные без присмотра, нервно прядали ушами.
Но еще до того, как она окончательно запуталась в своих симпатиях, ее заслонила от взглядов гостей спина отца. И пока мужчины обменивались поклонами и рукопожатиями, матушка, ухватив ее за руку, прошипела в ухо: «Брысь отсюда, замарашка. Быстро причешись и переоденься. Иначе замуж выйдет Инесс – она выглядит в тысячу раз лучше тебя, чумазой».

По случаю предстоящих праздников, старое трюмо из матушкиной спальни перекочевало в спальню Клементины. Младшие сестры были отселены в другую комнату, а эта, со всеми воспоминаниями, теперь принадлежала только Клементине. “И ее мужу, - неожиданно подумала она о себе в третьем лице, - если только он захочет хоть какое-то время погостить в замке Брассер”.
Он? Но кто «он»?
Клементина была разочарована своим неожиданным послушанием.
«Какая глупость – прихорашиваться ради того, чтобы понравиться какому-то чванливому чужаку».
Останься она внизу, она теперь бы уже знала, кто из тех двоих через несколько дней станет ей мужем.
«Но, с другой стороны, - подумала она тут же, ничуть не смущаясь кульбитами, которые совершали ее мысли, - должна же я произвести впечатление на этих господ! Они-то, наверняка, уверены, что в провинции нет ничего, что могло бы потрясти их воображение!»
И не без удовольствия глянула на себя в зеркало.
Улыбнулась, вспомнив слова Шарля, ущипнувшего ее за бок:
- Беги, сестрица, и возвращайся принцессой. А твой жених пусть немного подождет. Неизвестность обостряет чувства и возбуждает аппетит.
Он тихо засмеялся, заметив, как покраснела Клементина, как радостно заблестели ее глаза.
Чудесный момент! Она была почти счастлива!
- Давай, няня, давай быстрее!
- Некуда спешить, голубушка, успокойтесь. Негоже это, бежать к мужчине, все равно как ваша пакостная собачонка.
Клементина пожала плечами. Нянюшка всегда не любила бедное животное, которое, и правда, не отличалось благоразумием, и могло справить свою нужду в любом углу комнаты.
- Поступь должна быть царственной, а движения - томными, - продолжала женщина свои наставления. - Не то всю жизнь будете расплачиваться за излишнюю торопливость.
Она говорила что-то еще, но Клементина почти не слушала длинную речь старухи. Она гляделась в мутноватое, плохо отполированное зеркало. И отмечала, что чудо, как хороша.
Возбуждение придавало ее лицу очарование, которого напрочь были лишены придворные красавицы, на чьих лицах навсегда отложилась печать неудовольствия и скуки.
Этого не могла знать Клементина, но зато мог сравнивать он, Оливье де Лоранс.
И он, в конце концов, не преминул это отметить. Он ткнул локтем в бок де Северака, разговаривающего с маленькой сестрой невесты, Мари-Анж, которая обиженно надула губки, едва кавалер отвлекся от ее болтовни.
- Черт побери, она, действительно, хороша. Вы были правы, Жан-Луи. Если девочке придать немного лоска, она вполне сможет соперничать с самыми блестящими красавицами Двора.


к оглавлению

Размышления о судьбах

Вся история – история войн, история переползания памяти от одной даты к другой. От даты объявления войны – к дате заключения мира. А потом пауза.
Пауза, заполненная чем-то, что не находит отражения в летописях, о чем не прочтешь в учебниках. Это что-то - любовь.
Это что-то - самое важное, самое ценное, самое-самое.
Это что-то, что мы принимаем за рафинированное, очищенное, свободное от всего дурного, чувство, - главная причина всякой войны.
Мы воюем за… За наших любимых, за нашу землю, за наши идеи.
И они тоже воюют за… За своих любимых, за свою землю, за свои идеи.
Какие эти любимые, какие это идеи – вопрос второй.


* * *
Юность – время потрясений.
Говорят, когда человек перестает удивляться, он постарел окончательно.
Наша жизнь не располагает к старению. Наше государство не позволяет нам состариться. Видимо, мы должны быть ему за это благодарны.


* * *
Вчера мне снился Он – гарант одного и лицо другого. Приснился в такой домашней, теплой обстановке. Он пришел и позвал меня гулять. Он был молод, но так же суров лицом, как сейчас.
Я была стройна и высока. А еще лишена всяких комплексов и излишков.
Он позвал прогуляться по аллеям в парке, я согласилась. Что мне могло помешать?
Он оказался ниже меня поначалу, и значительно ниже - после того, как я обулась. Мои босоножки на каблуках угрожали стать ударом по лицу государства. Он хмурился, но гулять не отказывался. Я отмечала неудовольствие, но ничего не могла с этим поделать. Других босоножек у меня не было.

Дождь на улице пробудил во мне дремавшие материнские чувства. Что поделаешь – инстинкт. Через очередную лужу я переносила гаранта на руках. Перенесла и проснулась.
Проснулась и засмеялась. Домашним свой нездоровый смех объяснила еще менее здраво.
Я только что несла государство на своих плечах.

Домашние нахмурились. Оказывается, когда снится Он, жди неприятностей.
Неприятности случились практически сразу. Государство потребовало от меня возвращения долгов.
«Должооооок» - проскрипело оно крючковатым пальцем из глубин сна.

Я не стала допытываться - отчего и за что. Я знала. Мне приснился Он.
Не ко времени, конечно. Но когда, в таком случае, это может оказаться ко времени?
Невольно провела параллель. Как хорошо, что я не Он. Не хотела бы я, чтобы моя физиономия в чьем-то сне грозила неосторожному неприятностями.
Когда мне звонит любимый и говорит, ты приснилась мне, я благодарю Судьбу за то, что я – не Он: не гарант, не лицо, не слуга народа. Когда любимый шепотом говорит в трубку, - ты приснилась мне, - я вижу его торжествующую улыбку. Сегодня я была с ним. Пусть во сне. Но была.
И тогда я тоже улыбаюсь. Хорошо, что я - не Он.

Государство потребовало от меня возвращения долгов.
Долги эти случились сами собой. Их придумало само же государство, чтоб было что с нас взимать. А как иначе?- размышляло оно, многократно перенесенное на руках через лужи. - Иначе для чего ж вы мне все сдались?

А мы не сдались. Мы продолжали жить. Опутываемые отовсюду, будто щупальца, выползающими долгами.

С нами можно делать многое. И ты это прекрасно знаешь. Знаешь, потому что проверено тобой не однажды.
С нами можно делать многое потому, что давно, еще две тысячи лет назад, мы придумали себе отговорки.
Пути Господни неисповедимы, говорим мы, считая, что этим все и сказано.
Что заслужили, то и имеем.

У нас можно отнимать одно за другим, из раза в раз, изо дня в день. И мы будем молчать. До поры.
Неужели этого «до поры» ты не знала? Об этом «до поры» знает каждый ребенок. Он учится этому у тебя же. И вдруг такая нелепица, такая бессмыслица, такое незнание самой себя. Ты меня удивляешь…
Ты отняла у нас многое.
Ты отобрала у нас дом – мы выстроили новый.
Тебе было смешно, не правда ли?
Ты тыкала в нас пальцами и смеялась: «Эти дурни думали, что место, где они родились – это я. И этого у них не отнять. Вот же, смотрите». И ты отняла у нас себя.
Ты убивала наших друзей и соседей. И в твоих глазах горела насмешка. «Вы думали, я священна? Вы думали, что этого-то у вас отнять не может никто? Так смотрите».
Мы смотрели.
Ты отнимала дома, отбирала здоровье и жизнь наших близких.
Ты можешь отнять еще многое. Я отдам тебе одно за другим все. Кроме одного. Я знаю, я никогда не отдам тебе сына. Не отдам потому, что это единственное, чего я не смогу перенести. И, уж извини, дорогая, тут я буду биться с тобой до конца. Я буду грызть тебя до последнего. Издыхающей волчицей лягу у твоих ног, но не отдам тебе его.


* * *
Вообще-то мы могли бы жить где угодно. Но так уж вышло, что мы родились в том месте, где родились.
Было время, когда казалось, а как же иначе?
Потом что-то изменилось в воздухе. Стало казаться, а почему мы здесь? Почему мы не там, где были бы у себя, а здесь, где каждый, кто больше свой, чем мы, и умеет говорить, может сказать – ты не наш… уезжай.
Но мы не уезжали. Потому что здесь наша Ты. Здесь, около этой дыры. Около этой горы. У этого моря. На горбатой спине у чудовища.

Оно спало до поры. Пыхало огнем, пахло органикой и согревало жарким дыханием все вокруг. Мы даже полагали это счастьем. Тепло. Теплее, чем где-то еще. К косым взглядам привыкли, к чужому своему языку – тоже.

Потом вдруг трам! бам! шмяк! – это у больше чем своих вдруг выросло самосознание. Выросло и укрепилось. Укрепившись, стало требовать больше еды, больше воды, больше воздуха. Растущему организму нужно больше. Это понятно.
Мы чуть-чуть потеснились. Хорошо, раз надо, значит надо. Малыш все-таки. Ах, ты, лапочка какой!

Лапочка рос. Обзавелся друзьями-единомышленниками, законами и оружием. Сознание его затуманивалось (да и черт с ним!), зато самосознание продолжало укрепляться.
Как во всех семьях, где есть любимчики, одно губило другое.
Самосознание обзавелось своей истиной. Достигло совершеннолетия и встало на задние лапы.
Где тут меньше чем свои?
Меньше чем свои затихли, прижались к земле, к домам, друг к другу.
Неожиданно все как-то. Еще вчера маленький и слабый, с которым делились хлебом и теплом, вдруг проявил недюжинные силы и потрясал неслабыми кулачищами.
Эх, куда ж мы смотрели, - вздыхали меньше чем свои.

Меньше чем своих – за борт! Шар падает! Еды не хватает! Места мало! – кричали больше чем свои. И, не раздумывая, показывали, как это «за борт!»

«За борт!» - это куда-то туда. С загривка на хвост.
- А там есть другие больше чем свои.
- А нам все равно.

Да, ладно, - говорили меньше чем свои. – Чудовище большое. Места всем хватит.
Собственно, мы тоже так думали. Из чувства самосохранения.

Мы не знали, что оно, как плюгавенькая ящерица, затаившаяся меж камней, умеет отбрасывать свои части. Как хвост. Мы не знали, что хвостов у него много. И они ему, в сущности, не очень-то и нужны. Отрастет - не отрастет - безразлично.


* * *
- Как ты можешь писать? – спрашивает она. – Когда пишешь, обнажаешь душу.
- У меня склонность к эксгибиционизму, - смеюсь я.
Я, конечно, вру. Если бы она знала, как мало себя я открываю, когда пишу, она воскликнула бы по-другому. Я знаю. Она бы вскричала:
- Как ты можешь писать, не обнажая при этом душу?
Но она об этом не знает. Она ничего не знает о том, что, когда я пишу, я обнажаю только то, что хочу обнажить. А все остальное: страшное, уродливое, жестокое, - я оставляю при себе.
И пусть. Так и должно быть.
Зачем людям уродство? Они хотят видеть красивое и они его видят.
Кто хочет видеть уродливое, смотрите, но не на меня. Есть те, кто обожает показывать грязь. Их хлебом не корми - дай только поизмываться над зрителем или читателем.

Они вскроют при тебе нарыв, вымажут белоснежное кровью и… грязью.
Вы ужаснетесь. Вас передернет от отвращения. Наверное, это тоже нужно.

Когда не хватает воображения, приходится обнажать душу.

* * *
Любви нет! - говорят одни.
Как это нет?! - восклицают другие. – Да вот же она.
Ни те, ни другие не догадываются, что и то, и другое утверждение – только Ее шутка. Игра.

Любви нет, - говорит он.
Есть, – отвечает она. И я тебе это сейчас докажу.
И доказывает. И все довольны. Шутка удалась.


к оглавлению

Помедленнее, любимая...

С каждым днем время двигалось все быстрее…
Вначале между первым января и первым января был целый год. И казалось, когда это еще опять будет?
И она плакала в подушку, жалея, что следующего Нового Года теперь еще так долго ждать, что все подарки уже подарены и рассмотрены, что мандарины и орешки в маленьком кулечке – на исходе, что елка в углу осыпается и скоро осыпется совсем.
Лежа на раскладушке, притворялась спящей. А сама краем глаза любовалась оранжево-прозрачной хурмой, разложенной в хрустальных вазах. И представляла, как впивается зубами в сочную мякоть, и потом теряла грань между фантазиями и реальностью, и приходила в себя, когда неотстирывающийся сок вдруг брызгал во все стороны, стекал на подбородок, и плод, разваливаясь, плюхался на белоснежную наволочку, а она, оглядываясь испуганно, начинала слизывать плюху, не понимая, что только сильнее размазывает ее по подушке.
Потом время приняло вид настороженный и целеустремленный. И день сменяла ночь, и недели пробегали, пошаркивая и похлюпывая простуженно носом. И выходные превращались во все более тонкие светлые полоски на фоне общетемных рабочих дней.
И она стала замечать, что уже не идет, а бежит…
Спускается по эскалатору метро, влетает в вот-вот готовые захлопнуться двери вагонов, сталкиваясь с навстречу бегущими. Уже не хватает времени рассмотреть, как красивы снежинки, ощутить вкус сваренного кофе, разглядеть и запомнить приснившееся.
«Мне снился сон. Что-то хорошее. Что – не помню»
И понимающе кивающие в ответ головы. Они тоже не услышали, не увидели, не запомнили…
А она все бежит и бежит, и только шепчет периодически: «Устала. Скорее бы день закончился»
День заканчивается. И почти сразу заканчивается ночь. И опять не успела рассмотреть, ощутить, запомнить. И опять: «Мне снилось что-то. Не помню - что. Кажется, что-то плохое»… И понимающе кивают вокруг. Они тоже не успели.
И кажется, будто «заработавшейся» балериной она крутит бесконечное фуэте. И вся жизнь ее – несколько повторяющихся кадров: сцена, публика, занавес, сцена, публика, занавес.
И публика – не люди, а большое теплокровное пятно в темноте зала.
И она – не она, а нечто, помещенное в раскручивающуюся центрифугу.
И лица теряют четкость. Не сфокусировала, не успела.
И дни пролетают – не заметила.
И вдруг - теплые руки, обнимающие плечи. И губы, касающиеся виска, шепчут на ухо что-то нежное и бессмысленное, неожиданно обретшее смысл. И голос, возвращающий ей память: «Помедленнее, любимая, помедленнее».
И потом… Тихий зимний вечер похрустывает снегом под их ногами. И свет, льющийся из-за туч, играет с ними, держащимися за руки, причудливыми тенями.
И она, едва дотягиваясь замерзшими губами до его подбородка, шепчет неслышно: «Время, миленькое, родное… Теперь, ради Бога, не остановись».


к оглавлению

Начало

Шел 1661 год, год образцовый для французской монархии.
Многое уже стало Историей. Историей стала Фронда. Уже подписан Пиренейский мир, положивший конец долгой войне между Францией и Испанией. Заключен, наконец, брак между юным Людовиком Богоданным и дочерью испанского Габсбурга Филиппа IV Марией-Терезией.
Все складывалось как нельзя лучше для французского короля.
В ночь с 8-го на 9-е марта умер кардинал Джулио Мазарини – необычайно ловкий и дальновидный политик. Он умер точно тогда, когда стал помехой возмужавшему Людовику. Для юноши, номинально давно уже носившего корону одного из величайших в мире королевств, становилось все более в тягость его во многом подчиненное положение.
Как мог бы он изменить сложившуюся ситуацию, пользуясь теми нехитрыми средствами, которые были в его распоряжении?
Людовик нередко задумывался над этим вопросом и прежде. И легкое нетерпеливое постукивание тонких пальцев по темному дереву бюро говорило Мазарини в свое время ничуть не меньше, чем яростный огонь несогласия, вспыхивающий порой в глазах юного монарха.
Что стал бы делать Людовик, не покинь кардинал этот бренный мир?
Предпочел ли стать одним из тех ленивых королей, каких немало знает история? Или, может, он расстался бы со своим предприимчивым министром? Кто знает?
Справедливости ради следует заметить, что так нелюбимый в народе итальянец, которого впоследствии не раз обвиняли в том, что, управляя Великой Францией, он не забывал и себя, оказал тем не менее королевству немало услуг.
Как поступил бы с ним Людовик? Мы можем только гадать.
Мазарини не дал нам возможности это проверить.
Понимая, что подходит момент, который должен будет положить конец его фактическому правлению государством, Мазарини готов был и сам изменить свою жизнь, с некоторым запозданием приняв священнические обеты. С присущим ему чисто итальянским «смирением», так и сквозившим в оливковом взгляде хитрых глаз, он готов был попытаться стать папой.
Но само Провидение вмешалось, спутав все карты прозорливому политику.
Мазарини умер.
Умер, оставив королю добрую память о себе и массу требующих немедленного вмешательства государственных проблем.
И тогда, добавив к желанию действовать всю ту энергию, которая давно уже готова была вырваться наружу, Людовик продемонстрировал немалые способности.
И не только способность к величавому царствованию. К этому способны многие. В кратчайший промежуток времени он сумел стать Королем-Солнцем, не переставая при этом быть Королем-созидателем.
В своих «Мемуарах» Людовик XIV напишет: «Я стал смотреть на все провинции государства не равнодушными глазами, а глазами хозяина, который сильно тронут тем, что все они его приглашают приехать и поскорее ими заняться… Беспорядок царил повсюду».
И эта невероятно быстрая метаморфоза, превратившая короля-мальчика в короля-Солнце удивила многих.
«Им и в голову не приходило, - заметит госпожа де Лафайетт, - что человек мог оказаться совсем непохожим на самого себя и что он, отдававший до сих пор всю королевскую власть в руки премьер-министра, вдруг захочет в своих руках сосредоточить власть короля и премьер-министра».
ОНИ плохо его знали. Точнее они не знали его вовсе. Именно поэтому все, что произошло позже, заставило окружение вздрогнуть и затрепетать.
Уже на следующий день Людовик появился перед ассамблеей собравшихся в комнате королевы-матери, где всегда заседал совет, в состав которого входили принцы, герцоги и государственные министры.
- Мы приняли решение, - сообщил он. Горделиво окинул взглядом собравшихся, пряча за высокомерием эмоции, проявление которых могло бы погубить всю так тщательно выстроенную им тактику “захвата власти”. – Мы приняли решение, что отныне мы станем лично управлять государством и управлять, полагаясь исключительно на себя.
Проговорив все это ровным, уверенным голосом, молодой король со всей учтивостью распустил совет, сообщив, что вызовет каждого из них, когда ему понадобится их помощь.
Нечего и говорить, что это резкое и неожиданное, по-военному спланированное, наступление вызвало шок не только у многочисленных подданных короля, многие из которых видели себя на месте покинувшего свой пост премьер-министра. Сама Анна Австрийская долго не могла вымолвить ни слова при виде того, как в растерянности склонялись в прощальном поклоне придворные.
Людовик же с холодной надменностью провожал взглядом выходящих. Он остановил лишь одного - Луи-Анри Ломени де Бриенна, преемника государственного секретаря в ведомстве иностранных дел.
- Господин де Бриенн, - король демонстрировал непреклонность. - Вам поручено уведомить всех иностранных министров о моем решении единолично управлять государством для того, чтобы они, в свою очередь, сообщили об этом решении своим государям.
К концу речи де Бриенн успел-таки убрать с лица последние остатки вызванного “явлением” короля замешательства, вызвав тем самым легкую улыбку удовлетворения у Людовика, который, хоть и сумел великолепно провести подготовленную сцену, все же испытывал внутреннее волнение, как любой человек, впервые вступавший на новую, непроторенную дорогу.
- Государь, вы удивили всех вашим внезапным появлением, - осторожно произнесла королева-мать.
Она, как и другие, не была готова увидеть своего сына, Людовика, таким.
Юный монарх с царственным видом прошелся по комнате.
- Вот как, матушка? Так ли странно, что король, чьей обязанностью является управление государством, объявляет об этом вслух?
- Но прежде вы всегда советовались с вашей матерью до того, как принимали столь важные решения.
- Прежде, матушка, волею судьбы, я был сначала сыном, а уж затем королем. Теперь же я вначале - король, а уж потом - сын. Любящий сын, впрочем, - подсластил пилюлю Людовик.
Анна Австрийская, принужденно улыбнувшись, коснулась тонкой рукой жемчужного ожерелья.
- Что ж, государь, надеюсь, в таком случае, вы сумеете найти себе советника столь же бескорыстного, каким до сегодняшнего дня была я.
Смущенный, но не готовый отступить, король упрямо дернул головой.
- Я склонен, матушка, руководствоваться собственным мнением, не отвергая, впрочем, советов компетентных в делах людей.
Он распрощался с ней быстрее обычного, словно опасаясь, что длительная беседа с королевой-матерью сведет на нет столь красиво выигранную партию.


к оглавлению

Мир мой...

Странный этот мир… Странный.
Я видела его всяким: неимоверно добрым и пронзительно-нетерпимым, серебристо-голубым и ярко-оранжевым. И жили в нем существа, разные и одновременно похожие друг на друга, похожие, как океан похож на пустыню, как ветер на волны, как песня на плач. Вроде бы то же, но совсем другое…
И время в нем не подчинялось теперь никаким законам. Мы привыкли отсчитывать время минутами и часами, мы полагали, что оно бредет себе, осторожно перебирая ногами-стрелочками, бережно отсчитывая свои шаги: раз-два, раз-два. А оно, будто желая нас удивить, решительно отказалось следовать привычным образом. Оно зажило своей жизнью: то, перестав спешить неизвестно куда, останавливалось, то текло полноводной равнинной рекой, то стремительно сваливалось высоченным водопадом на головы тех, кто жил в нем.
И люди, те, кто оказались достаточно прозорливыми и способными к изменчивости, поняли и приняли это. Не без труда, не без страха и слез… Но приняли. Потому что другого было не дано. Здесь, на этом отрезке жизненного пути, не предусматривалось ответвлений, в которых можно было бы передохнуть, подождав следующего состава, идущего в будущее. Одна дорога, по которой брели мы: разные, в облаках собственных стремлений плохо видящие и ощущающие друг друга, иногда и вовсе не замечающие, когда кто-то, слабый и усталый падал, растворяясь в поднимающемся от дороги тумане. Был и нет. Значит, не дошел. Значит, не смог.
Остальные старались выжить. Не стремясь изменить, не рассчитывая подсчитать и предугадать. Все это было невозможно. Все это? Да нет, только это и было невозможно в этом мире.
И иногда в голову приходила мысль: «А один ли он, это мир? Как может быть он таким изменчивым? Как, еще полчаса назад солнечный и благосклонный к нам, он становился средневеково-мрачным?»
Дома будто наклонялись вперед, застилая собой солнце. Улицы становились уже, небеса тусклее. И в синих глазах любимого неожиданно выковывалась сталь.
- Он ли это? – думала я, сбегая по внезапно ставшими скользкими ступеням подъезда. - Он ли?
Все, что происходило со мной теперь, казалось мне не таким существенным… С тех пор, как я открыла свою правоту.
Я увидела то, чего не видели многие. Он существует… Тот мир, который построен нашим воображением: мир наших мыслей, чувств и желаний. Он реален так же, как и тот, в котором живут все остальные: те, кто никогда не был по ту сторону сознания, те, кто не нашел этот простейший способ создания новой реальности.

Иногда хочется сказать так много. Много и сразу.
Я и говорю… Пытаюсь… Вчера пыталась.
- Мама, вчера ночью я встретила такого человека! Знаешь, мне кажется…
- Встретила? – в ее глазах вспыхивает испуг. – Где? Разве ты выходила из дома?
Я в замешательстве замолкаю. Не выходила…
- Уф, - она вздыхает с явным облегчением. – Ну и не говори ерунды. Встретила… Хм… Вот так, доработалась… Говорю тебе. Выбрала ты себе не ту специальность. Дети хороши, когда они свои и их немного… А ты…
Я поняла, что сказать все и сразу не удастся.
Поэтому сегодня я ограничиваюсь коротким:
- Мама, - я почти допила свою чашечку утреннего кофе. – Мне уже пора. Я пойду.
Сейчас последует обычная перепалка.
Она скажет про то, что я опять ничего не поела. Что с утра надо есть много… Завтрак съешь сам, обед подели с другом… Я знаю… Иногда мне кажется, я знаю все до последней запятой…
- Господи, сколько раз говорю… Как об стенку горох. Ты посмотри на себя. Во что ты превратилась…
Чмок. Я быстрым поцелуем касаюсь ее щеки и быстро впрыгиваю в босоножки.
Последние слова доносятся до меня уже из-за прикрывающейся двери.
- Так ведь и до болезни недале…
Далеко – недалеко. О чем гадать?
В прошлом году мне казалось, вот он мой мир: моя школа, мои дети, только делающие первые несмелые шаги на поприще музыки, первые их неудачи, первые, взятые неуверенной рукой аккорды… Там же, в том ПРОШЛОМ году был он, мой «синеглазый жених», был отец, то и дело недовольно морщивший лоб при упоминании о «музыкалке», в которой я проводила все свое время.
- Ты могла добиться большего, - говорил он.
И я понимала, что он имеет в виду не только мою работу. Что ж… я не могла и не хотела его разубеждать.
Могла ли я предположить, что однажды он не придет домой? Что однажды я увижу в маминых глазах слезы… Не те слезы, которыми она плакала, когда кто-то из нас заболевал, не те, которые она старательно скрывала от нас за дурацкой улыбкой, когда отец говорил ей что-нибудь злое. Говорил коротким, отрывистым шепотом, тоже заботясь о том, чтобы мы с братом не слышали, насколько страшные слова приходят ему порой на ум.
Могла ли я предположить, что однажды моей «второй мамой» станет женщина, моложе меня на три года?
Но мы учимся жить в том мире, в котором приходится, в том, который ведет нас по своим, иной раз почти совсем заросшим, тропинкам… Или в том, который строим мы сами…
Что кажется вам предпочтительнее?

- Что кажется тебе предпочтительнее?
Странно, что этот вопрос я задаю своему маленькому ученику, задаю, когда он едва достиг возраста семи лет и конца первой страницы незамысловатой прелюдии Анны-Магдалены Бах.
- Конечно, тот, который придумал я, - уверенно отвечает он и улыбается мне со всей теплотой, на которую способен сейчас.
Сейчас, когда он играет эту, надоевшую ему до чертиков прелюдию.
- Знаете, - вдруг шепотом сообщает мне, - я вчера прошел сразу три уровня в…
Название игры мне ни о чем не говорит, но я улыбаюсь…
- Молодец! А я и не пробовала…
- Я вас научу.
Он преображается, и, мне кажется, звуки, которые извлекают его тоненькие пальчики, становятся глубже и увереннее.
А я увереннее встречаю недовольный взгляд завуча, который не понимает, почему в моем кабинете во время занятий одного ученика толчется еще два. Один еще не ушел, вторая – пришла раньше своего времени.
Они сидят в самом дальнем углу и шепчутся о чем-то… Мне не слышно, о чем они говорят, но, когда один из них неожиданно вскрикивает:
- Клим, ты опять не снял левую… - мне становится смешно.
О чем бы они не говорили, они здесь. В том мире, который сейчас мы с ними творим.

Когда началось это, я уже и не помню…
Осторожно тронула мышку, неуверенно нажала на левую клавишу.
Выбор.
Я не знала, кто я, как меня зовут и на кого я похожа.
Я вошла в пространство неуверенным шагом ребенка первого года жизни.
И они встретили меня, мои теперешние друзья, о которых мне так трудно рассказать моей матери и всем тем, кто не был ТАМ. И враги, имен и внешности которых я уже не помню. Не помню, потому что, подобно программе-антивирус, привыкла вычищать из памяти все дурное, не дожидаясь пока это за меня сделает время. У меня нет столько времени. Я хочу быть счастлива и свободна от всего, портящего жизнь, сейчас.
Я вошла в пространство.
Не было никаких порталов, завешенных темно-синей дымкой, в которой должны были потеряться очертания того коридора, по которому каждый из нас попадал сюда. Не было ровным счетом ничего фантастического в том, как мы проникали в этот мир. И ничего странного не представляло для нас теперь наше исчезновение из этого искривленного нашим собственным сознанием пространства.
Но в самый первый раз я не была так уверена, что меня ничто не удивляет.
Когда это было? Не помню.
Помню серый вечер за окном квартиры, унылую фигуру мамы у плиты, с которой она пыталась оттереть коричневые наплывы сбежавшего молока, похожие на только начинающую застывать магму, и сумрак в душе.
Сумрак вот-вот готовый по всем законам природы перерасти в ночь.
Я ждала ее прихода и страшилась его. А еще твердо знала, что легче не впустить тьму в душу, чем потом изгонять ее оттуда.
Именно поэтому, вдохнув поглубже, я открыла незнакомую страницу.

Какие странные шутки играет с нами воображение! Я не знала, чего ждать от того нового, во что я так бесстрашно входила. И какое-то время я и не видела ничего. Ни высокой барной стойки с симпатичным барменом по ту сторону, ни мягких диванов, расположенных с потрясающим отсутствием всякой закономерности по всей огромной площади комнаты без края, ни удивительно быстрое смещение всех границ: границ зала, только что бывшего невероятно большим, и на глазах сужающегося до размера маленькой кухни в хрущевке, границ разговора, так быстро становящегося из сухо-протокольного интимно-доверительным. Только что каждый из нас, сидящих на одном диване, знакомился, произнося сакраментальные фразы, вполне подходящие для первой встречи. И уже через несколько мгновений…
Странно, как быстро я почувствовала себя своей. Я будто знала правила этой игры без правил.
- Не верь никому, - шептал мне in private голос слева. – Никому из тех, кто приходит сюда. Здесь не работают понятия честь и искренность. Здесь невозможно отличить правду от вымысла. Здесь нет ничего постоянного: ни пространственных границ, ни внешности, ни симпатий. НИ-ЧЕ-ГО.
Я молчала тогда, слишком занятая разглядыванием имен, вновь и вновь появляющихся в списке на расположенном над распахнутыми входными дверями экране.
Я молчала и слушала, слушала и только улыбалась привычной светской улыбкой.
- Что, зависла? – кто-то хлопнул меня по плечу
Улыбнулась машинально.
- Вроде нет.
- Тогда что ж молчишь?
- Новенькая.
Смех над ухом ошеломил своей легкостью и доброжелательностью.
- Тогда тем более не молчи. Иначе так «новенькой» и останешься.

Мне это никогда не грозило. Когда-то, гораздо раньше того времени, когда я впервые спустилась по узким крутым ступеням в мир иллюзий, слишком сильно смахивающих на жизнь, когда я еще только открывала мир реальный, я тогда уже не терпела того некомфортного ощущения, которое испытывает «новичок». И завоевывала окружающее пространство с интенсивностью прожорливой саранчи.
Я расширяла границы и укрепляла стены, не готовая ни одной лишней минуты находиться в состоянии несчастного котенка в утлой посудине, спущенной ребятней для потехи в бурлящий речной поток.
- Здесь прекрасно! - кричала я, задрав голову и простерши руки к небесам, вслед толпе соплеменников, оставлявших меня посреди каменистого острова за прегрешения, которых я не признавала.
- Любовь – не грех, - шептала я, обнимая шершавый ствол дерева, повидавшего много больше моего. – Не грех…
- Любовь – не грех, - обронила я, сидя за столиком в кафе, когда мой синеглазый, виновато пряча взгляд, с легким постукиванием размешивал неположенный в чашку сахар.
- Я должен был сказать тебе…
Его мужественность сейчас была предусмотрительно припрятана для другой. Мне остались смущение и растерянность.
Он смотрел неотрывно на мой палец, вычерчивающий на клетчатой скатерти не вписывающиеся в рисунок зигзаги.
А мне вспоминалось:
«Как подарок, приму я разлуку
И забвение, как благодать…»
Кто поверит в это?

Я шагнула в горячий август, не зная, что он мне принесет. Странно знакомые голоса по ту сторону телефонного провода. Голоса, вызывающие в памяти образы, которые неожиданно отодвинули в сторону все, что прежде казалось таким важным.
Я не знала тогда, что жизнь – та же игра, игра, которая длится до тех пор, пока в нее веришь.
Зато я знала, что только люди, верящие в счастье, - счастливы, что только с легкостью дающие добро получают его в ответ, что только уверенные в собственной способности летать – летают.
Летают назло всем наукам и земному притяжению.

Сон ли… Явь… Я знала, что не сон. И в то же время…
Как дома превращаются в дворцы? Пруд в парке – в волшебное озеро? Изрядно поседевший мужчина – в почти юношу с глазами цвета серебра?
Что происходит с нами, объединенными иллюзорным миром, в котором все мы живем?
Я не хочу знать ответа на этот вопрос, как и на многие другие. Не потому, что не любознательна. Просто потому, что самый загадочный фокус, становясь понятным, перестает быть чудом. Океан, любовно ласкающий нас, русалками кувыркающихся в волнах, без раздумий отдавшихся в его власть, разделенный на молекулы и вписанный поэлементно в таблицу, перестает быть великой, недоступной нам силой, вызывающей уважение и трепет.
Я не хочу знать, отчего прикосновение его руки к моей вызывает дрожь во всем теле. Отчего иные стихи, написанные много веков назад, заставляют плакать нас, рожденных в серых домах с грязно-зелеными стенами. Я ныряю в чувства, не забывая, но отказываясь группироваться. Кто верит, что может летать, тот летает.

Сейчас уже трудно порой понять, КАК нам удалось настолько полно и счастливо прожить неделю нашей общей жизни? И я опять и опять, возвращаясь мыслями туда, бездумно улыбаюсь. Улыбаюсь вопреки дурному настроению и утомительной мороси за окном. Улыбаюсь, пугая своих родных.
- Что с тобой? Что-то случилось?
Трудно ответить, как да, так и нет.
Конечно, случилось, раз уже полгода спустя я по-прежнему ощущаю себя Лорелеей, чье имя не придуманное, но родившееся вместе со мной ТОЙ, остается во мне и теперь.
Конечно, нет, раз я все еще здесь, в этом холодном городе, в этом доме, путающая порой желание сказать так много с желанием умолчать обо всем, лишь бы сохранить этот удивительный мир вокруг меня.
Я едва дожидаюсь позднего вечера. Там, в том мире, куда я ухожу, это время называют «ночером».
Ночер – не время суток. Ночер – время наших встреч.
- Встретимся ночером, - шепчет подруга, растворяясь в укутанном дремой воздухе гостиной. – До завтра.
- До завтра.
И долгое многоточие, визиткой оставленное висеть в воздухе.
Мы выходим из игры постепенно, чтобы не оставить ненароком в ней кусочек себя. Мы доигрываем последний диалог, фиксируя свое последнее движение, чтобы не прервать течение этой жизни, чтобы вернуться.
Выходим изрядно утомленные, с удовольствием выпиваем по стаканчику мартини с соком - традиция, ставшая больше, чем традицией. И уходим. По очереди. Все.
Но значит ли это, что, когда пустеет гостиная, исчезает мир?

Я медленно поднимаюсь по ступеням, промокшая и продрогшая. Не справившийся со своей задачей зонтик уныло оставляет водяные кляксы на ступенях, отмечая ими свой собственный путь, который сегодня почти совпадает с моим.
На уровне второго этажа - темнота. И эта темнота – живая. Она шевелится, шуршит и тихонько смеется.
Мне не страшно. Я знаю эту темноту. Она мне знакома.
- Привет, - говорю я ей.
И знаю, что она сейчас расступится ненадолго. Так и происходит.
На короткие мгновения вспыхивает тоненький, несмелый огонек зажигалки. Теперь света достаточно, чтобы я смогла пройти те несколько метров, что очередным мостиком соединяют улицу с моей квартирой, не наступив на сидящих у стен подростков.
- Привет, - отвечают мне они.
Многие из них даже отрываются от своего приятного занятия, чтобы произнести это короткое слово. Они поднимают лица ко мне, и по подъезду разносится резкий запах клея.
Что ж… Вот еще один мир. Их мир, которого мы, к счастью, не знаем. И который, к несчастью, стал их миром, он поглотил их, как тьма поглотит сейчас тусклые квадраты межэтажного пространства вместе с прилегающими к ним ступенями.

Ритмичная капель за окном может свести с ума. Безумно болит голова, и я готова отказаться от всех дополнительных приработков, лишь бы отпустила эта боль. И в какой-то момент я даже чувствую, что так и сделаю. Но, будто уловив что-то, синим светом начинает светиться экран.
- Все, поняла, - смеюсь я тихо. – Конечно, все останется, как было.
Что поделаешь, построение миров – вещь дорогостоящая.
Я вздыхаю, слишком громко и неожиданно звонит телефон. Иногда я его ненавижу. Иногда – вот в такие вечера.
- Да.
- Здравствуй, - тихий голос заставляет меня поморщиться.
Вот уж кого я совсем не хотела бы слышать. А в особенности сегодня, когда единственным желанием моим является самое примитивное, так редко свойственное мне желание – спать.
Просто зарыться лицом в подушку, выбросить из головы все беспокоящие меня мысли и спать…
- Здравствуй, - отвечаю отчетливо холодно.
Воспитанность борется во мне с желанием положить трубку, не начиная разговора. Воспитанность, увы, побеждает.
- Что ты хочешь?
- У меня неприятности…
- Они имеют ко мне какое-то отношение? - сухо осведомляюсь я.
Самая большая неприятность, которая приходит мне в голову – его ссора с его новой пассией. И мне не кажется, что это должно меня касаться.
- Нет.
Тишина, которая наступает вслед за этим начинает меня раздражать. Вот в этом он весь! Начать говорить, дрогнуть холодными пальцами, которые в подобные моменты отчего-то всегда стремились к моей руке, и замолчать, трагически глядя в глаза.
Я так хорошо представляла себе сейчас его вид, что раздражение снова поднялось во мне волной усиливающейся тошноты.
- Тогда что тебе надо?
- Не будь жестокой… Мне надо с тобой поговорить. Ты нужна мне.
Я готова была зарычать, прекрасно представляя себе, что меня ожидает дальше. Дальше следовали часы унылого вытягивания из него того, что он так хотел мне сказать. Я буду спрашивать, раздраженно покусывая кончики пальцев, он – делать вид, что сказанное им уже намного превышает то, что ему хотелось мне сообщить. Эти игры мне так опротивели, что я произнесла железное:
- Завтра. Сегодня у меня на это нет сил.
И положила-таки трубку.

Совесть развернула и свернула во мне свои змеиные кольца.
А вдруг у него все-таки случилось что-то совсем ужасное? Вдруг завтра будет поздно?
- Ладно, приезжай ко мне, - говорю я в трубку, едва прекращаются длинные гудки дозвона.
И с запоздалым ужасом понимаю, чем мне грозит его поздний приезд. Сначала придется придумывать, куда его положить спать, а потом не один день еще встречать непонимающий взгляд матери, которая вряд ли сумеет сразу осмыслить, что его неприлично позднее появление вовсе не означает его возвращения в мою жизнь. И мне придется еще долго видеть ее огорченное лицо. Я знаю, он ей нравился.

В нашей Гостиной, куда я ныряю, вернувшись с работы, довольно тихо. Еще почти никого нет. Вежливый бармен, улыбающийся мне знакомой улыбкой, не дожидаясь заказа, протягивает бокал мартини.
- Вы великолепно выглядите.
Милый мальчик. Его «вы» в целом звучит довольно нелепо, но он отчего-то сопротивляется общепринятому в гостиной «ты». А я не возражаю.
- Спасибо.
Я пришла сюда отдыхать. Я устала, устала от работы, от мыслей, которыми полна моя голова, от того, что я успела пообещать своему «бывшему». Зачем пообещала? Кто тянул меня за язык? Да и чем я могу помочь заблудившемуся в лабиринте придуманного мира созданию, которое не только мне незнакомо, но уже заранее неприятно?
Я не ревнива, Бог миловал меня. Но меня приводит в исступление то, что я, обычно неплохо справляющаяся с приступами альтруизма, которые периодически захлестывают меня, именно вчера не смогла сказать «нет».
Я не хочу влезать в чужие дела, я не хочу слышать ничьих душеизлияний. Я переполнена собственными чувствами, которым никак не могу найти выхода.
Кому нужна я сама? Кто готов сегодня выслушать меня? Кажется, никто…
В моей душе сегодня нет места чужим переживаниям, она слишком переполнена моими собственными.
И тем не менее, я сказала «да». А «слово не воробей»…
Я немного раздражена этим, расстроена и чувствую себя не совсем в форме.
Я хочу тепла и нежности, мне хочется прижаться к чьему-нибудь плечу и выплакать все то, что наболело за добрую половину моей жизни. Как так получилось, что так много меня оказалось невостребованным? Как получилось, что за все то время, что я занималась тем, чем должна была, я так и не удосужилась понять, чего бы в конечном итоге хотела я сама?
И меньше всего мне сейчас хочется заниматься чужими проблемами.
Но я обещала. Вспоминая вчерашний вечер, я сжимаю ножку бокала, пожалуй, чересчур сильно.
- Понимаешь, я не знаю, как мне быть. Она уходит от меня, а я не вижу способа ее вернуть.
Он выглядел несчастным и слабым. А я, когда-то любившая его, испытывала только неловкость и даже раздражение.

Я приближаю бокал к губам.
Терпкая горечь мартини приятно раздражает вкусовые рецепторы. Усиливается сердцебиение, и если верить ученым, сейчас где-то там, внутри меня, происходят странные вещи: происходит резкие изменения в кровообращении, сужаются сосуды, усиливая прилив крови к головному мозгу… Я плохо разбираюсь в биохимических реакциях, о которых они говорят, но одно я знаю определенно: моя нервозность постепенно отступает.
И с этим неожиданным отступлением меняюсь я.
Я чувствую, что с каждой минутой становлюсь все более и более привлекательной.
Изгиб бедра, едва скрываемый тонким шелком вечернего платья, уже даже мне представляется соблазнительным, и я небрежно покачиваю узким носком туфельки, еще не задумываясь о собственной красоте, но подсознательно уверенная, что очень даже хороша.
- Привет, - чье-то тело утопает в подушках рядом со мной.
Короткий обмен приветствиями, легкие улыбки – все это опять меня радует.
И дело не в том, что мои проблемы решились сами собой. Просто вот сейчас я снова готова их решать. И кто знает, не оттого ли это, что я опять в своем мире? В том мире, в котором я могу быть такой, какая я есть. Сегодня, сейчас, сию минуту.
Может, уже через пару мгновений я стану другой. И это другое мое «я» так же найдет здесь свое место. Оно расположится на этом диване, оно предстанет перед остальными расчетливым чудовищем, знающим силу своих чар, или прелестной невинно-глуповатой пастушкой, оно ленивой кошкой растечется по диванным подушкам или с упругой грацией пантеры растянется на узловатой ветке старого дерева с раскидистой кроной. И никому не придет в голову удивляться произошедшей во мне метаморфозе.
И никто не удивляется.
А я сижу, без напряжения, неподвижно, из-под прикрытых век наблюдаю за тем, что происходит вокруг меня. Наблюдаю без любопытства, безоценочно и бесстрастно. Просто смотрю на то, как вокруг меня движется жизнь.


к оглавлению

Среди картин, которые хранит наш разум, есть такие, которые никогда не могли бы иметь к нам, настоящим, ни малейшего отношения, будь мы только тем, чем являемся сегодня и сейчас.
И, тем не менее, они – часть нас самих. То, чего мы не знаем, но знать должны бы, будь мы чуть более способны к познанию, чуть менее зависимы от установленных кем-то правил и предрассудков, чуть более готовы принять то, что может дать нам окружающий мир. Я уверена в этом так же, как и в том, что я - это я.
- Чудовищно, насколько мы плохо разбираемся в том, что нас окружает, насколько дурно знаем среду, в которой живем, - горестно восклицала не так давно, впадая в патетику, моя приятельница.
- Боже, как мы порой глупы и никчемны… - заламывала руки другая, сокрушаясь. - Мы не знаем, кто ввел нас в этот мир. Не знаем, собственно, что такое – этот мир. Не знаем, что такое наши мысли, наши чувства. Ничего не знаем о самих себе!
Я когда-то сокрушалась вместе с ними. Пока не поняла: Бесконечность дана нам для того, чтобы научить нас принимать и то, что недоступно нашему пониманию.
Знание – орудие, интуиция – все остальное.

Я сделала первый шаг. Я признала, что все, что есть во мне, все, что являет мне временами воображение – есть результат слияния меня настоящей и той меня, которой я никогда не знала. Той, что жила в другой стране, в другое время, в другом мире. Той, которая видела больше меня, которая успела прочувствовать сильнее и пережить острее. И хвала ей за это!
Я же теперь, как и все, поставлена перед выбором: забыть, отринуть то, что приходит ко мне в снах и видениях, что делает мою жизнь краше и интереснее, что в иные моменты дает мне силы не впасть в отчаянье - или сохранить, удержать подле себя эти картины-воспоминания, позволив им занять, наконец, надлежащее место и окончательно стать частью меня, неизведанной и бесконечной.
Эти видения – разрозненные, раскиданные по просторам безбрежного времени островки.
Придумали ли мы их? Или это великолепный подарок наших предков?
Подарок, который мы не имеем даже возможности оценить из-за глупого материалистического воспитания и дурной привычки объяснять собственную неспособность к целостному восприятию мира неправильной его организацией.
Крохотными черепашками, только проклюнувшимися из прогретых в горячем песке яиц, «воспоминания» (назовем их так, ибо я убеждена, что они не бессмысленные шутки нашего воображения, а терпеливые и мягкие напоминания нашего сердца) расползаются в разные стороны. Убегая от нас куда-то туда, в вязкое и неподвижное Море Забвения, они думают, что там их ждет счастливая, долгая жизнь. Бегут в надежде укрыться от бушующих на земле бурь, бурь смятения и восторга, ливней и засух, оледенений и пожаров.
А мы… Мы ловим их, пытаясь спасти, от чего - не знаем сами.
Или это мы пытаемся спасти самих себя? От пустоты сейчас и безвестности в будущем?

У самой затаенной печали на свете есть свои истоки.
Хотела бы я знать, с чего все начиналось. Не сегодняшнее дурное настроение, не вчерашний ночной кошмар. Что-то, что было раньше. Много раньше…
Я помню, как цвели гранаты. Ярко-красными колокольцами расцвечивающие упругую зелень тонконогого деревца, алыми всплесками прорывающие юношески-настойчивую мелодию весны.
Помню по-нуворишски хвастливую синеву далеких волн, соперничающих с распластавшимися по берегу травами.
И воздетые в хвале Господу тонкие руки, благодарные за подаренную любовь.
Где ты теперь, упрятанная за тонкое золото решеток молодая газель с черными глазами? И где твоя любовь, за которую ты еще вчера так опрометчиво благодарила?
Хмурые камни твоей вчерашней темницы, впитавшие в себя соль беспокойных волн, давно высохли. И только темная полоса, отделяющая вчерашнее море от воздуха, напоминает о том, что прежде было все по-другому. Море было ближе, небеса – выше, воздух – жарче.
Все помнят, кто был узником Башни. Но мало кто знает, какой ты была.
Юная, упрямая, пылкая.
Не готовая смириться, неукрощенная газель, принявшая облик тигрицы.

Не печально ли?
Не страшно ли, что слишком часто Любовь предстает пред нами в обличьях, в которых ее так трудно распознать и принять?
И отец, в страстном бреду сдавливающий холодными пальцами тонкие твои лодыжки, тоже любил. Но могла ли ты принять эту любовь?
Смерть очистит, шепнула ты, шагнув с прожаренного солнцем камня вниз. И грозные, подпирающие небо, зубцы Башни, казалось, качнулись в знак согласия - очистит.
И память неприрученной горлицей вечно будет порхать в сливающейся с морем лазури. И не родится коршун, умевший с нею совладать.

И я, выдыхая теперь со стонами всю жажду распаленного сердца, снова возвращаюсь туда, за каменную вязь стрельчатых окон, к тебе, распростертой в отчаянии на серых холодных плитах.
Я помню – был день.
Море билось о стены, зашвыривая в узкие окна-бойницы вместе с солеными брызгами весточку оттуда, где цветут гранаты и плачет прожигающими землю слезами черноокий горец.

- Ты плачешь? – изумленно взлетают твои брови. – Отчего? Я сделал тебе больно?
Я мотаю обессилено головой, - нет, это только море.
- Укачай меня теперь, укачай, - шепчу. – Дай мне спрятаться в тебе от этого шторма.
- Глупая, - ты слизываешь соленые капли с моих щек. – Ты сама – море.

У страсти много лиц. У нашей страсти лицо Любви.
И мне наплевать, сколько времени отмерила нам судьба. Когда я вкладываю в твою ладонь свою ладошку, я закрываю глаза и иду вперед без колебаний. Через затянутое мглой небо, через дивные, полные плодов соблазна, сады. Если мы не осмеливаемся, не готовы к этому, все остальное ни к чему.

- Просыпайся, соня!
Мама долго возится, переставляя подаренные «моими детьми» пластилиновые статуэтки – «залипушки», как их называет один из основных их поставщиков, шестилетний Данька.
- Какая же ты лентяйка, дочь. Взрослая уже, а пыль протереть на полках… - Она ворчит, недовольно хмурится. – И чем ты ночами занимаешься? Все гудит он и гудит. Гудит и гудит. – Она укоризненно смотрит на непривычно молчаливый процессор. – А потом - не добудишься тебя. Скоро полдень, а ты все спишь…
Поток ее сознания с катастрофической скоростью заполняет комнату.
Кто рано встает, тому Бог дает. А спать до полудня могут себе позволить только дети-дошкольники. И то не всегда. Спать надо по ночам. А дни растрачивать попусту нехорошо. А то и остается только времени, что на работу да на сон. Да на это…
На что на «это» я понимаю лучше нее.
Между тем поток завихряется, закруживает, затягивает пространство в воронку.
Жизнь свою так окончательно разладить можно. А надо бы налаживать. Вот отец, он всегда вставал чуть свет. Вставал - да и за дела принимался…
Зацепив памятью этот не самый безмятежный период своей жизни, она продолжает говорить, с каждым словом распаляя себя все больше. О детях, о родителях, об их обязанностях и их катастрофическом невыполнении.
Чужие дети, чужие матери, чужие мужчины, бессонница. Тут сознание стопорится на короткие мгновения.
Она перестает терзать тряпкой поверхность стола, присаживается на краешек постели.
- Ты плохо спала сегодня? Что-то стонала да плакала поутру.
- Плохо? – я недоуменно морщу нос, возвращаясь в глубины сна.
Выныривая обратно, улыбаюсь. – Наоборот. Мне снился чудесный сон.
Она смотрит на меня недоверчиво и почти осуждающе.
- Когда снится хорошее – не стонут и не плачут.
А я молчу, пряча улыбку под тонкое верблюжье одеяло.
И солнце игриво щекочет мои пятки.

- Тебе, кстати, уже два раза звонил Андрей! - кричит она из кухни, демонстративно погромыхивая кастрюлями.
Она точно знает, что сейчас последует вопрос, отчего это вдруг стало так кстати? И пытается заранее противопоставить моему вероятному нападению все виды оружия, что у нее есть.
А у нее есть возможность воздействовать на мою совесть. И она совершенно беззастенчиво пользуется этим.
- У него, между прочим, был очень грустный голос.
- Аха, - хмыкаю я и шлепаю босиком в сторону ванной комнаты, по пути сшибая все не увернувшиеся от сонной меня углы.
- Не «аха», а можешь мне поверить. Лично я думаю, что он очень переживает, что вы расстались.
- Аха, - отзываюсь я невнятно.
Вспененная улыбка делает меня похожей на придурковатого мима.
- А еще я думаю, - голос ее звучит все напористее. Кажется, она уже считает, что победа у нее в кармане. - Думаю, тебе бы следовало стать хоть немного хитрее. Ну, отчего, скажи мне, тебе не пригласить его к нам в гости еще раз? Он придет непременно. Он так любит твои плюшки.
Последние слова превращают меня в верблюдицу. Я фыркаю, и клочья пены равномерно заснеживают только что вымытое мамой зеркало.
- Я подумаю, - наконец, выдавливаю я.
Мне давно надоели бессмысленные воскресные споры. Мне не объяснить, насколько меня устраивает сейчас то, что Андрей назвал в свое время трагической неизбежностью.

Гостиная медленно наполняется народом. Кто-то пришел развлечься, кто-то нырнул сюда в поисках спокойствия и понимания, кто-то, как я, окунулся в этот мир, чтобы просто побыть одному и при этом не быть одиноким.
Откуда-то издалека доносится звонкий голос.
- Всем привет! Я так рада вас всех видеть
Золотистая копна ее волос напоминает мне чудесные дни лета.
Красивая девочка с огромными глазами, тонко подведенными карандашом, улыбаясь, останавливается неподалеку, чтобы особо поприветствовать одного из наших общих знакомых. Они не видят меня, а я не тороплюсь себя обнаружить. Хотя и рада встретить их здесь, потому что они часть моих воспоминаний.
Чуть позже я покажусь. Не всем. Сегодня мне хочется молчаливого созерцания. И я укрываюсь режимом invisible, словно плащом-невидимкой.
Чтобы стать видимой, достаточно пары нажатий на клавиши. Чтобы обнаружить себя, достаточно подать голос.
Но пока я только молча улыбаюсь, наблюдая самую старую на свете игру, которую ведут эти два.
Он с удовольствием обнимает ее за тонкую талию, подводит к высокой барной стойке, так, что они оказываются совсем недалеко от меня. И я слышу их разговор. Вроде бы ни о чем.
- Привет, рыжая. Что-то ты сегодня припоздала.
- Работа, - она прищуривает глаза, становясь невероятно похожей на лису. – Начальство окончательно спятило.
Начинает рассказывать быстро, смешно коверкая слова, нарочито выпячивая нижнюю губу. Она изображает обиду, и это делает ее совершенно очаровательной. Говорит что-то о том, что работы невпроворот, и чем больше делаешь, тем больше на тебя вешают, что выходных почти не стало, а старый козел начальник совсем спятил и не дает ей проходу.
Собеседник улыбается, ласково, будто бы по-отечески, но при этом его пальцы весьма ловко и молодо путешествуют по гибкому девичьему стану.
Он выглядит легкомысленным повесой, его улыбка, обращенная сейчас к Лисичке, заставляет замирать немало женских сердец в этой Гостиной. Но я знаю его другим – собранным, серьезным и немного опасным.

Я прикрываю глаза и уношусь туда, где не так давно были мы все. Разбросанные судьбой по просторам - ни много, ни мало – земного шара. И собравшиеся в одночасье на небольшой лужайке на берегу озера.

И светлое только что небо вдруг синеет брызгами изливающейся сверху жаворонковой песни. И звуки ее наполняют пространство вокруг бессуетной, храмовой радостью.
И она сама наполняется этой радостью, как сосуд, подставленный под струи ледяной родниковой воды.

Она спала? Кажется, спала.
Прямо над нею нависают гибкие ветки сидрока. Бархатные листья почти касаются ее лица, а яркие язычки цветков кажутся огоньками, в шутку зажженными посреди дня ярким летним солнцем.
Она приподнимается на локте, раздвигая опустившиеся на лицо ветки.
Тихие голоса из сна оказываются вполне реальными. Медленно обтекая две расположившиеся неподалеку фигуры, они просачиваются сквозь стену окружавшего их троих кустарника, распространяясь дальше и дальше, усиливая ароматы цветов и звуки падающей где-то воды.
- Расскажи мне о себе, - слышит она несмелый голос подруги. – Ты так много обо мне знаешь. Я же о тебе…
Юноша легонько касается пальцем губ собеседницы.
– Тсс… Тише… В твоих волосах запутался ветер. Не спугни его.
И ответная тишина не удивляет Лорелею. Как не удивляет в эти дни ничего.
Она улыбается искрам, родившимся от соприкосновения жарких губ. Искры бегут по стелящейся траве и, касаясь ее ступней, обжигают и приносят странное наслаждение.
- Лея! – восклицают оба. – Мы тебя разбудили? Ты так сладко спала!
- Нет. Мне снилось… Ах, нет… - она загадочно улыбается, принимая предложенные ими правила игры.
Легкий румянец красит щеки подруги.
- Расскажи, - теряют они голос.
Их торопливый дуэт смешит ее. И она легкомысленно качает головой – не скажу.
- О, к нам идут. Опять нас потеряли.
Смотрит на приближающуюся говорливую толпу одновременно с облегчением и досадой.
- Вот и они…
- Ну, мы так и знали…
- Боже, как тут красиво!
- Даже если на этом берегу не останется больше ни одного тихого и укромного местечка, они обязательно найдут самое последнее и самое уютное.
Одна из девушек, рыжеволосая и беспечная, опускается на траву, впитавшую в себя совсем недавно неровное, смешанное их дыхание.
- Я слышу! Я слышу, о чем вы тут говорили, - смеется она, вскидывая огромные глаза на смущенную парочку. – Гадкие! Ай-ай-яй!
- Что? Что? – любопытствует другая. – Я тоже хочу услышать.
Смешки беззаботными пушинками потревоженных ветром одуванчиков взмывают в воздух.
- О, нет, тебе еще рано!
- Ты еще слишком мала, - дразнит девочку недавно обзаведшийся усами юнец.
Он держит ее за руку, как первоклашку – с уверенной настойчивостью гордящегося своим чадом родителя. Она время от времени делает вид, что такая опека ей надоела. И на короткие мгновения добывает для своей ладошки свободу.
Но свобода нужна тем, кто ищет. И спустя мгновения пальчики осторожно возвращаются в тепло.

Мала, велика… Куда деваются все эти различия, когда люди объединены общим миром?
- Ты идеалистка, - склоняется к моему уху мужчина в костюме смешанно напоминающем костюм придворного шута и водолаза. Он шепчет какую-то бессмыслицу, и его серые глаза поблескивают от какого-то почти детского удовольствия. Будто мы играли в прятки, и он меня нашел.
Я хочу спросить, как ему удалось меня разглядеть, но он машет рукой и смеется.
- Проверь, не заснула ли ты на клавиатуре. Наверное, клаву носом клюнула. Спать в виртуале, на жестком кожаном диване в заполненной народом Гостиной – фи… Для этого есть теплая постель и…
Он замолкает, но я прекрасно понимаю, что кроется за этим «и».
- Я в последнее время очень устаю, - неловко оправдываюсь я, стремясь прикрыть одну недосказанность другой.
И он серьезнеет, проводит рукой по моей щеке.
- Я вижу. Идем.

Так уже было. Мы шли по сумеречным улицам, и он говорил ничем не примечательные слова. А мне казалось, в этих словах заключена вся мудрость мира.
Или это был не он? Это был какой-то другой мужчина, который смеялся и обнимал меня за плечи? А я шла, превозмогая боль в ногах, боясь сбиться с шага, подвернуть лодыжку, свалиться со шпилек, на которых провела тот нескончаемый день.
Я тогда была маленькой и бестолковой.
Я думала, всё навсегда. И навсегда со мной будет сильный, уверенный в себе мужчина, который исключительно из-за собственной силы и безмерной выносливости не может, не в состоянии понять, насколько я устала и почти больна.

Нет, то был другой мужчина.

Этот не смеется. Этот молчит.
Молча подводит меня к высоченным, уходящим куда-то в виртуальное небо, дверям. Молча проделывает что-то у самого выхода, и наши имена исчезают с таблички над аркой.
Я успеваю это заметить, потому что выросла. Теперь я больше придаю значения мелочам. И меньше подвержена эмоциям.
Теперь я не боюсь признать собственную слабость. И слова для меня значат все меньше. И мудрость мира с некоторых пор для меня заключена совсем в другом.

- Куда ты меня ведешь? – спрашиваю я, когда, преодолев безмолвие Перехода, мы выходим на улицу.
Улицу, на которой никого нет. Есть мы, небо в бирюзовых звездах и дорога.
- Сегодня только отдыхать, - серьезно говорит он, не выпуская моей руки.
И в это мгновение я замечаю, как безвольно прозвучали мои слова. Не «куда мы идем?», а «куда ты меня ведешь?»
И понимаю, что не так давно солгала сама себе.
Слова не значат для меня меньше. Я просто узнала им цену.


к оглавлению

Незнакомке в розовом посвящается

«Здравствуйте, мой дорогой, любимый, единственный… Неизвестный, незнакомый, никогда прежде не отзывавшийся на мое слишком тихое «ау».
Я не знаю, как Вы выглядите, чем занимаетесь и что любите.
Впрочем, нет. Разумеется, я знаю, кто Вы.
Иначе разве могла бы я быть настолько легкомысленной? Разве стала бы я писать Вам письма, не будучи уверенной, что Вы рады им?
Не будучи уверенной, что Вы распечатываете их, приносимые ежеутренне в Вашу комнату на круглом серебряном подносе, нетерпеливо, как ребенок, которому вот-вот расскажут очередную сказку. Эта сказка – поощрение за Ваш добрый нрав и примерное поведение. Вы вскрываете зеленоватые конверты, украшенные незнакомым вензелем. И Ваша рука при этом слегка дрожит.
Упаси Вас Бог подумать, будто я имею в виду те частые и порой чрезмерные возлияния, коим Вы предаетесь долгими вечерами, незаметно перетекающими в следующий день.
Вы одиноки, как и я. О, я говорю не о физическом одиночестве. Отнюдь. Я говорю о тех ощущениях, с которыми Вы просыпаетесь каждое утро. Разве не чувствуете Вы в себе стремление к уединению? И разве не полагаете, что уединение – то, что делает Вас счастливее?
Вы знаете жизнь не хуже меня. Я даже готова признать, что в некоторых случаях, Вы знаете ее лучше.
Что ж… Ваш возраст вполне оправдывает и это, и некоторый цинизм, который сквозит порой и в Вашем взгляде, и в Ваших речах.
Как странно… Мне кажется, будто я знаю, что именно до сих пор Вы так и не решились произнести. Но я оставлю это свое знание на «потом». Придет время, когда я смогу сказать: «Мой дорогой, Вы были не правы, полагая…» И Вам не придет на ум отпереться от моих, столь же верных, сколь и необъяснимых по своей природе, выводов.
А пока считайте, что мы с Вами незнакомы. И пусть мои письма поначалу едва будят Ваше воображение, только развлекают и хоть иногда заставляют Вас забыть о темной бутылке, спрятанной между книгами на полке».

Он перевел взгляд в глубину комнаты, где давным-давно врос в темный дубовый паркет и раскинулся от стены до стены могучими полками-ветвями огромный шкаф, задуманный когда-то старым мебельщиком, как шкаф бельевой.
Но впоследствии оказалось, что белья в доме не так уж много. И места для него вполне хватает в сундуке, примостившемся в их с Мари спальне.
А шкаф, потеряв вместе с тяжелыми дверцами и свою суровую неприступность старой девы, обрел дополнительные полки, сделавшие его кокетливо-доступным и информационно-насыщенным.
Полки гостеприимно раскинулись многочисленными крыльями по сторонам высоких перегородок, разделяющих шкаф на несколько секций.
Предназначенные для белоснежных, крахмально похрустывающих стопок постельного белья и вышитых скатертей, они оказались слишком глубокими для книг. И те поначалу чувствовали себя вполне, даже чрезмерно, вольготно. Но довольно скоро им пришлось потесниться.
И с тех самых пор, как первая книга облюбовала себе место на самом краешке полированного крыла, им приходилось это делать не раз, потому что хозяин дома оказался большим любителем букинистических магазинов и книжных развалов.
Мужчина подозрительно посмотрел на приоткрытую дверь и поднялся со своего рабочего места, чтобы взглянуть на сокровище, припрятанное от глаз жены в самом сердце величественного сооружения.
Бутылка коричневого с легкой побежалостью стекла была на своем месте.
Вернулся к столу, перевел взгляд на окно.
- Черт подери, - пробурчал недовольно, - и кому это интересно – заглядывать в чужие окна? Ладно бы еще она заглядывала в окно молодому, соблазнительному мужчине… Ладно, если бы я и в самом деле мог предположить, что наблюдение за мной может принести кому-нибудь удовольствие. Я, возможно, даже подыграл бы этой любопытной, показав что-нибудь эдакое, что однажды помешало бы ей уснуть или, напротив, придало бы снам этой взбалмошной девицы эротизма, в котором она, кажется, нуждается. Так нет ведь… Вот ведь выбрала предмет для наблюдения.
Повздыхав, вернулся к разложенным на столе бумагам.
Письма письмами, а работа не ждет.
Завтра - уже завтра? – ему надо сдавать очередную часть рукописи издателю. А там еще – непочатый край.
И впереди опять бессонная ночь, опять упреки Мари, которая станет беспокойно оглядывать комнату, чтобы исключить из его рациона все то, что может взволновать его печень.
Ничего жирного, ничего печеного, ничего спиртного… Никаких излишеств, одним словом.
Уселся в кресло, пошарил рукой в ящике стола в поисках начатой сигаретной пачки, придвинул поближе пепельницу. Что ж, работать - так работать.

«Доброе утро, сударь!
Простите мне мою сегодняшнюю сухость приветствия, равно как и вчерашнюю экзальтированность его же.
Одно компенсирует другое. Но, если быть откровенной, я, и в самом деле, не знаю, как мне Вас называть.
Если иметь в виду то, что мы с Вами незнакомы, мне следовало бы обращаться к Вам много сдержаннее. И, между тем, именно это позволяет мне писать Вам все, что приходит на ум. Возможно, (я говорю «возможно», потому что кто знает, как распорядится Господь?) мы никогда с Вами не встретимся. А, следовательно, я могу открыть Вам свое сердце без боязни испытать смущение от того что Вы можете там увидеть.
Как часто эта боязнь делает нас молчаливыми и неинтересными.
Мы молчим от переполнявших нас чувств, молчим, чтобы, не дай Бог, не оказаться беззащитными перед теми, кому вверим свои чувства и мысли. Я счастливица. Я могу этого не бояться.
И спасибо Вам за это!»

Утро началось трудно.
Седое, безнадежное, до краев наполненное немотой безысходности. Такое, каким был сегодня он, просидевший всю ночь над несколькими строчками, которые никак не хотели становиться Искусством.
Он писал и вычеркивал, снова писал. Долго бессмысленно смотрел на появляющиеся на бумаге слова, потом вновь и вновь яростно вымарывал написанное. Все это не то!
В них не было смысла. В них не было изящества.
Он боролся, как мог.
А в голове вертелись слова незнакомки: «Я вижу, как Вы пишете. Стремительно, напористо. Будто бы компенсируете этой стремительностью ошибку Создателя, подарившего Вам жизнь не ту, какой Вы желали».
Тогда, ошеломленный их простотой и убедительностью, он впервые подошел к окну, чтобы увидеть ее. Или, на худой конец, ее окно.
Она должна была жить в доме напротив. Сухая мужская логика подсказывала ему это громко и безапелляционно.
Но ночью она спала. В этом логика тоже была неумолима.
Ни одно окно в этом близком, расцвеченном в летние дни яркими пятнами бегоний на ажурных балконах, а теперь ставшем таким загадочным, «доме напротив» не светилось даже самым малым, самым неверным светом не догоревшего вовремя свечного огарка.
И ему ничего не оставалось, как вернуться к столу и продолжить лепить и отсекать, чувствуя себя последователем то Микеланджело, то Бен-Бецалеля.
Его подвиг, впрочем, оказался бессмысленным. Ни коньяк, припрятанный среди толстенных томов Тацита и Горация, ни кофе, за которым ему пришлось тайком пробираться на кухню, ни сигареты… Ничто в эту ночь не сдвинуло его с мертвой точки. Сегодня он не сумел стать даже Сизифом. Его камень остался на прежнем месте. И он в какой-то момент испугался, что камень этот врос, укрепился в невспаханном поле его литературных устремлений навсегда.
Тогда, встретив серое утро с обреченностью осужденного на казнь, он вновь вынул из ящика стола ее письма.

«Сегодня мое письмо будет вполне светским. Потому что теперь я желаю говорить о погоде.
Если бы Вы знали, как я не люблю это время, время перехода от одного сырого времени года к другому, от осени к зиме. И меня не спасают от депрессии ни мысли о том, что и это преходяще, ни даже то, что именно в такие: сумрачные, бесцветные, усыпанные ртутными капельками мороси, - дни лучше всего пишется.
Да, да! Я понимаю. На Вашем лице сейчас, должно быть, расцветает улыбка. Разумеется, Вы не считаете женщин существами низшего порядка. Возможно даже, Вы признаете, что их ум, случается, бывает и острым, и критическим. Но сейчас Вы, определенно, думаете: «Ну, вот… Бог не уберег меня от знакомства с еще одной графоманкой, пожелавшей вступить в ряды многочисленных, так похожих один на другой, авторов без образования и без чувства меры. Вы полагаете, что уже в следующем письме я попрошу Вас прочесть что-нибудь «из своего»… И в этом «моем» Вы увидите все то, чем полны письма всех других почитательниц Вашего таланта? Могу Вас успокоить. Этого не случится».

Вот это самое «этого не случится» неожиданно огорчило его. И даже заставило совершить несколько действий, объяснить которые он бы, пожалуй, не мог.
Выйдя к завтраку в настроении угрюмом и беззастенчиво недовольном, он долго намазывал джемом традиционный круассан, потом, положив его на край тарелки, поднял глаза на маленькую Анн, стоявшую с молочником в руке за спиной Мари, и произнес:
- Вы давно не подавали на завтрак пудинг, Анн.
- Пожалуй, это сказано даже слишком слабо, - немедленно отозвалась жена, с улыбкой, которая в другое время могла бы вывести его из себя чрезмерной проницательностью. – Мне даже кажется, что Анн НИКОГДА прежде не подавала на завтрак пудинг. Равно как и овсяную кашу или… - она помахала в воздухе чайной ложечкой, которую так и не донесла до молочно-розовой фарфоровой сахарницы, - скажем, бифштекс с кровью. Что с Вами, Антуан? Вы дурно спали? Или начитались перед сном кулинарных рецептов очередного английского гурмана?
- Я не спал совсем, - он откинулся на спинку стула и неловко улыбнулся, поняв, что, и в самом деле, сморозил глупость. – И мне предстоит крайне неприятный разговор с Бертраном Монте.
- Я могу вам чем-нибудь помочь?
- Нет, конечно. Вы же знаете, каждый должен заниматься своим делом. Ваше дело – дом и уют в нем, мое – работа и материальное благополучие.
- Разумеется, знаю.
Мари проговорила последние слова спокойно, без малейшего намека на огорчение или обиду. Ее «знаю» было совершенно лишено притворства. Простая констатация факта. Она, действительно, ЗНАЛА, чего ждал от нее муж. И, казалось, готова была быть на том месте, которое он для нее определил.
В конце концов, двадцать пять лет супружества из жизни не выкинешь. Да и надо ли?
- Я вернусь поздно, - бросил он через плечо, приостановившись на мгновение в дверях столовой. – После общения с Монте, полагаю, мне нужно будет развеяться.
После этого он совершил еще несколько странных поступков.
Пересекая холл привычно бодрым шагом, вдруг задержался около старого Проспера, любовно протиравшего от пыли пальчики ног мраморной статуе, венчающей мраморную же лестницу, и спросил, не слишком ли тот загружен домашними делами, не мешают ли ему взваленные на него дела его прямым обязанностям дворецкого.
Потом постоял в задумчивости у столика, на котором лежал поднос для пригласительных карточек и писем, поворошил пальцем витиевато украшенные золотыми вензелями прямоугольники-приглашения, и, оставив без внимания предложенные ему дворецким цилиндр и перчатки, вышел на улицу.
И, в конце концов, уже ухватившись одной рукой за дверцу поданного экипажа, вдруг отступил, шагнул с тротуара на булыжник мостовой и, наконец, перебежав улицу, толкнул дверь расположенного напротив отеля.

Вообще говоря, разговора с гнусным Монте не получилось вовсе. Он был не только недоволен (Антуан Арно был к этому, как ни странно, готов), но и не скрывал своего недовольства.
И именно это показалось Антуану особенно возмутительным. И это возмущение требовало выхода и толкало его на Поступки.
Поэтому, открыв дверь редакции и выйдя на улицу, пахнувшую ему в лицо теплым хлебом и конским навозом, он тут же свернул на маленькую боковую улочку, известную множеством не слишком целомудренных заведений, вход в которые был украшен красными фонарями, и столь же многочисленных кафе, с утра до позднего вечера заполненных «людьми искусства» всех мастей.
И красные фонари, и чудовищные разноцветные коктейли, подаваемые во всех без исключения заведениях для «разогрева» посетителей, делали лица «клиентов» похожими на пациентов больницы Святого Оноре, всех, как один, стоящих на грани апоплексического удара.
Продвигаясь не без труда вверх по улочке, Антуан размышлял, с чего бы начать. Пройдя пару кварталов, вдохнув мешанины «ароматов», источаемых тонкими и не очень фигурами дам под вышеозначенными фонарями, он понял, что следовало бы выбрать что-то одно. И то, и другое было ему теперь не под силу. Пройдя еще квартал, он почувствовал, как сдавило грудь и стало трудно дышать. Подъем был слишком крут. Побренчав горсткой монет в кармане, вспомнил о недописанном романе и неуплаченном в связи с этим гонораре и окончательно уверился, что выбирать придется.
А когда из одного из неприметных кафе за тяжелыми дубовыми дверями, украшенными коваными гнутыми стрелами и пронзенными сердцами, вывалился недурно одетый, развеселый господин и запел непристойную песню, он принял решение.
В самом деле, не слишком галантно было бы по отношению к его Мари умереть от сердечного приступа в безвкусно отделанной комнате дешевого борделя. На дорогой у него все равно не было теперь денег.
Еще хуже – умереть, лежа на так же безвкусно размалеванной девице. Или под – скажете вы? Или под… Поза принципиально ничего не меняла.
Ему не хотелось огорчать Мари.
А посему он потянул дверь на себя, неловко протиснулся между огромным детиной, тискающим невнятного вида дамочку, и крайним столиком, будто выдавленным упругой массой посетителей в «предбанник», и, бормоча под нос извинения, через пару минут достиг барной стойки.
Его встретили гулом узнавания, мальчик-официант провел его к столику, который готовилась освободить уже изрядно принявшая на общекомпанейскую грудь группа молодых философов, едва знакомых ему по нескольким, совместно проведенным, вечерам в литературном кафе на противоположной стороне улицы. Они учились риторике в лицее Генриха IV, готовились все, как один, к политическому поприщу, потому, вероятно, вместе проводили все вечера на скачках.
Все, за исключением тех вечеров, когда они проверяли устойчивость и непотопляемость собственных знаний на маловосприимчивых к софистике перманентно нетрезвых головах посетителей кафе.
Он кивнул им без удовольствия, припомнив последнюю встречу, едва не закончившуюся потасовкой. Его спасли от телесных повреждений его годы. И вспоминать об этом теперь было гораздо неприятнее, чем если бы, напившись гораздо более обычного, они все-таки расквасили ему нос или рассекли бровь в пылу переставших быть только словесными баталий.
О чем они спорили, он теперь с трудом мог припомнить. Кажется, речь шла о Спинозе и Канте. Обычная тема бесед студентов-философов в состоянии среднего подпития. Ну, разумеется, следующая по своей популярности сразу после обсуждения трусиков среднестатистической мадемуазель Полин, не уследившей за порывами осеннего ветра, многократно усиленного узким тоннелем улицы. Или удушающей груди Зизи, наблюдающей из-под фонаря через стекло за отдыхом потенциальных клиентов.
В тот вечер «Спиноза» и «Полин» объединились в одну тему, что несказанно удивило Антуана, следящего за беседой исключительно из меркантильных соображений – он срисовывал с этих парней типажи для своего нескончаемого романа.
Они соединились в одну, образовав взрывоопасную смесь, хотя по всем показателям темы эти не сочетались, как не смешиваемые жидкости.
Он мог бы поспорить на 100 франков, что последующей сцены не могло бы случиться никогда. Однако она случилась.
И он, влекомый, с одной стороны, любопытством, а, с другой, воспоминаниями ушедшей юности, принял участие в разговоре, который начался весьма мирно. А закончился приездом полиции и размазанными фиолетовыми пятнами туши вперемешку с помадой на испуганном лице той самой среднестатистической Полин.
Или ее звали как-то иначе?
Пока студенты спорили, Антуан молчал. И только наблюдал исподлобья за молоденькой Полин (пусть будет Полин), ухватившейся за рукав одного из молодых людей, - будто боялась утонуть в том ушате знаний, который выливали на ее бедную светловолосую головку студенты.
Было похоже, что она даже испугалась своей связи с этими учеными монстрами. И раздумывала, не отправиться ли ей восвояси, рисовать свои замечательные картинки, которые так хвалил всегда Жорж, за чей рукав она теперь так крепко держалась.
Но атмосфера накалялась, и она уже попросту боялась подняться, чтобы не привлечь к себе внимание спорщиков.
- Твое впечатление от Канта густо замешано на впечатлении от твоей… - далее следовало имя, которое ни к теперешнему повествованию, ни к будущему роману Антуана, не имело никакого отношения, поэтому он попросту пропустил его мимо ушей.
Улыбнулся только ответной фразе собеседника: «Ваш Кант из-за его категорического императива представляется мне крайне неприятным. И впечатление это никоим образом не связано с…»
Опять это имя…
Антуану улыбнулся своим ощущениям. Ему показалось, что он слышит речь ребенка, только поступившего в школу, чрезвычайно гордого тем, что он выучил, наконец, таблицу умножения.
В самом деле, рассуждать о Канте и удовольствоваться фразой «не люблю Канта из-за категорического императива» - дурной тон.
Фраза выглядела так же напыщенно и пусто, как и сам автор ее.
Конечно, он не мог промолчать. Во всяком случае, учитывая количество выпитого им.
Ему следовало признать, он подбросил в тлеющий огонь недовольства собеседников сухие дровишки не без умысла. И результат не заставил себя ждать.
Вообще говоря, поначалу появление в среде студентов человека, владеющего языком знания и явно старше каждого из них, привело к тому, что сидящие за столиком притихли и принялись слушать его пьяные разглагольствования.
Они приняли его дополнения. Выслушали его размышления на тему «просвещенного разума», «проглотили» его краткий доклад о Максимах, едва коснулись теории Декарта и ее противоположности кантианству и, наконец, свернули по извилистой дорожке, проложенной потоками дешевого красного вина вперемешку с дрянным кальвадосом, к обсуждению учения Спинозы – последней теме прослушанных ими лекций.
Выговорив «Ах, что Спиноза? Неужели вы теперь желаете говорить о его учении о единой субстанции и особенностях пантеизма?», Антуан уже готов был рассмеяться.
Полин, устав зевать, решила поучаствовать в разговоре. В момент принятия ею этого судьбоносного решения ее лобик сморщился, как перезревшее яблоко. Она, наконец, отпустила рукав, решив, видимо, что теперь пришла пора ей говорить красивые слова.
Полин и Спиноза… Антуан приготовился услышать нечто невероятно оригинальное.
- Отчего же нет? – воскликнула она, пожалуй, слишком громко. – Мне нравится все, что говорит Спиноза о любви. Но только пусть он не касается темы Господа. Его рассуждения о Боге меня раздражают. Он сногсшибательный тип, согласна. Но его рассуждения слишком теоретичны и абстрактны. Когда я была набожной, я была набожна по-другому.
И тут самые последние остатки воспитания Антуана разлетелись в клочья. Он расхохотался так, что сидевшие с ним за одним столиком подскочили одновременно от неожиданности и возмущения.
В его смехе они не без основания усмотрели издевку.
Что произошло дальше, Антуан вспоминал безо всякого удовольствия.
Быть битым – унизительно, не быть битым из-за старости и предполагаемой немощи – унизительно вдвойне.

Он вернулся домой, убежденный, что день не удался.
Потраченные на исправление испорченного еще с утра настроения франки оказались потраченными зря.
Жена встретила его слезами.
Ее несчастье показалось ему смешным по сравнению с его собственным. И ему пришлось призвать на помощь все свои душевные силы, чтобы не рассмеяться горько в ответ на ее жалобу:
- Дорогой, у меня такое несчастье! Я порвала свое любимое платье. И понятия не имею, где и когда…
Он с трудом дослушал до конца.
Что за платье? Какое? Синего шелка?
То, в котором она была у мадам Мервилье две недели назад?
Смешные эти женщины! Они уверены, что мужчины помнят все детали их туалета. Она желает, чтобы он вспомнил платье, тогда как сам он с трудом припоминает кто такая эта мадам Мервилье.
Жена господина Мервилье? Это логично. Но он не помнит и его.
Критик? Да, возможно. Возможно ему и следовало бы помнить того, кто будет писать рецензию на его роман. Но он не помнит, увы.
Ну, хорошо. Хорошо.
Он прижал ее головку к своему плечу.
- Не плачьте, дорогая. Может быть, платье было просто слишком узко?
Ему никогда не понять, что возмутило жену в его словах. Он только пытался быть внимательным.
- Может, его можно зашить? Дорогая… Хорошо, дорогая… Невозможно? Но ведь можно подобрать ткань такого же цвета… Невозможно? Малейшая разница в оттенках все испортит? Ах, ты Боже мой… Ну, хорошо… Может, тогда вам уподобиться Микеланджело? Великий художник извлекал пользу из каждой прожилки в куске мрамора, так почему бы вам не сделать так же? Можно, наверное, поставить какую-нибудь необычную заплату. Из яркого шелка, к примеру, совершенно другого цвета. Представьте себе, как вы будете оригинальны. И пусть вас это утешит.
Ответ жены был тверд:
- Никогда. Вы желаете, чтобы ваша жена носила заштопанное платье? Это совершенно невозможно. Госпожа Мервилье видела и, я вас уверяю, очень хорошо запомнила, в чем я была на том злополучном вечере. Женщины более внимательны. И это будет неловко. Весь свет будет знать, что ваша жена вынуждена носить залатанные платья. Подумайте тогда о вашем романе… Подумайте о том, что скажет общество. Вы должны думать о вашей репутации…
День не удался окончательно. В этом не могло быть сомнений.

Вечером он подошел к окну со вполне сформировавшимся желанием увидеть ту, чье очередное, нераспечатанное еще, письмо лежало теперь на подносе, у самого края заваленного бумагами стола.
Он не помнил о ней утром, когда разговаривал со своим редактором, он не помнил о ней позже, когда сидел в заполненном сигаретным дымом и голосами кафе. Он не помнил о ней, когда пытался успокоить рыдающую над трупом безвременно почившего платья жену.
Но едва он пересек порог своей комнаты, едва бросил первый взгляд на свое рабочее место, едва увидел торчавший из-под сваленных на подносе белых конвертов цвета только проклюнувшейся после зимней спячки травы уголок письма, он вспомнил…
В его груди что-то булькнуло, замерло и снова забилось, уже учащенно и неровно.
Он вытянул конверт, приблизил его к лицу.
Оно. Ему не надо было смотреть на вензель, не нужно было видеть неровные от напряжения или волнения, будто писанные рукой прилежной, старательной школьницы, буквы. Он вдыхал уже знакомый, едва ощутимый, аромат Незнакомки.
Так вот, держа в руке нераспечатанный конверт, он и подошел к окну, вглядываясь в освещенные окна дома напротив.
Не то. Все не то.
Прямо на линии его взгляда располагалась комната, очень похожая по убранству на его собственную. Диван, стол у окна, шкаф. За столом сидел молодой мужчина и что-то писал.
Чуть выше и правее в окне торчала взлохмаченная голова женщины в летах.
Это не могла быть Она, возмутилось его воображение. Эта больше похожа на проститутку, чем на философствующую красавицу-эстетку, какой представлялась ему его Незнакомка. В этой взлохмаченной голове просто не возникли бы все те мысли, которыми Незнакомка успела поделиться с ним в своих письмах.
Чуть ниже жил старый брюзга, с которым Антуан был знаком уже давно. У этого, как у всех стариков, были свои причуды. У него были деньги и был дом, в котором проживала вся его семья. Но он решил, что не нуждается ни в одном из родственников.
«Я не желаю жить среди тех, кто каждый день заглядывает в мою спальню в надежде, что я, старый хрыч, владеющий миллионами, уже умер», - сказал он Антуану, встретившись с ним однажды на прогулке, которую Антуан старался совершать ежеутренне, сразу после чашки кофе и прохладного душа.
«Я не желаю…», - сказал он, и поселился в отеле, который не был ни достаточно комфортабельным, чтобы в нем уютно было жить миллионеру, ни даже достаточно просторным.
Единственное достоинство, которое теперь готов был признать за отелем Антуан, было в том, что в нем жила его Незнакомка.
Скользнув взглядом по своему знакомому «старому хрычу», Антуан вздохнул.
Пока его сердце подсказывало ему, что среди тех, кого он видел в розоватом свете окон, не было Ее.
От отверг юную блондинку, разглядывающую на свет свои тонкие пальчики, унизанные, как ему казалось, перстнями (иначе что можно так долго и внимательно разглядывать на собственных пальцах?).
Отверг еще одну блондинку, которая бесцельно слонялась по комнате в течение тех пятнадцати минут, что он стоял у окна, и то и дело подходила к зеркалу поправить то один, то другой локон. «Бесполезно, - неожиданно зло подумал он, - локоны вот-вот распрямятся. И тем быстрее распрямятся, чем чаще ты станешь их дергать и поправлять».
Он уже готовился вернуться к столу, чтобы вновь, до следующего утра, окунуться в ожидающий его мир фантазии, как мигнуло желтым глазом еще одно окно. Та, что появилась в комнате, заставила его сглотнуть неожиданно загустевшую слюну и опереться обеими руками о подоконник.
С накрученным на голову тюрбаном, из-под которого выбивались тонкие пряди мокрых темных волос, в длинном шелковом халате, она показалась ему Афродитой, вышедшей из морской пены.
«Вот что делает с людьми воображение, - вздохнул он, упиваясь возможностью впервые разглядеть ту, что писала ему. – Будь я слесарем, дворником, сапожником… Я бы видел только то, что видел - миловидную женщину лет тридцати, только что принявшую душ. Я же… Мне кажется, я ощущаю аромат ее тела. Мне кажется, я вижу капельки воды, небрежно оставленные ею на плечах. Мне кажется…»
Заглянувшая в комнату жена вызвала у него досаду.
- Дорогой, я принесла тебе молока.
- Лучше бы кофе. Молоко вызывает сонливость. А мне всю ночь работать.
Он был удивлен, когда Мари не стала спорить. Только улыбнулась тонко какой-то своей, далеко запрятанной, мысли.
- Кофе с сахаром? Или ликером?
Когда он вернулся к окну, шторы в вожделенном окне были задернуты, и сквозь их матовую прозрачность он мог видеть только силуэт в кресле, склонившийся к книге (ах, опять это его воображение разыгралось), раскрытой на ее, едва прикрытых тонким влажным шелком, коленях.

В эту ночь ему писалось особенно хорошо.
И героиня, до того, намеченная им только невыразительным пунктиром, вдруг обрела цвет и выпуклость. Она оказалась чертовски похожей на даму в розовых шелках.
Она оказалась очаровательной и слегка сентиментальной. Она делала глупости, которые теперь вызывали у главного героя, до недавнего времени относящегося к любым женским выходкам с огорчающей Мари жесткостью, неожиданно снисходительную и немного влюбленную улыбку.
Он писал, забыв о бутылке коньяка и кофе, поставленном перед ним Мари.
Он писал: «Если бы Вы знали, дорогая моя Эжени (героиню звали Эжени), как много глупостей я готов совершить ради Вас. Попросите, и я прыгну ради Вас с крыши моего дома. Не смейтесь, сердце мое. Я готов на это. Только подумайте… - тут Антуан замер на минутку, задержав на весу перо, - подумайте… Под самым домом у меня растут джунгли чертополоха. Подумайте, на что будет похож Ваш поклонник, когда его вынут из этих колючек. Подумайте. И располагайте мной так, как только пожелаете».
Поставив точку, он откинулся на спинку кресла. Разумеется, она не заставит героя его романа прыгать. Но одна только мысль, что сегодня тот оказался готов на такое сумасбродство, заставила его улыбнуться и закрыть глаза, окрасив улыбку в радужные цвета влюбленного идиота.

«Простите, любовь моя… Сегодня я вторгнусь в святая святых… Я напишу Вам о Вашем романе. О том самом, что Вы выпустили в свет не так давно. О том, который мог бы иметь гораздо больший успех, если бы…
Простите мне мое нахальство.
Но позвольте сказать Вам правду.
Боже, если бы Вы только знали, как меня радует то, что мы с Вами незнакомы, что я теперь не вижу складку неудовольствия, пролегшую меж Ваших бровей. Не чувствую Вашего раздражения, не слышу Вашего холодного, может быть, оскорбленного голоса.
Я рискую Вашим расположением, я знаю. Но я должна сказать: «Любовь моя, Вы совершенно не знаете женщин»…
Вы пишете: «Он был ловок и внимателен. Он любил и берег свою жену от ненужных волнений. Но ничего не мог с собой поделать. Стоило ему увидеть хрупкие плечи в ворохе кружев, он терял голову».
Вполне допускаю, что Ваш очаровательный герой терял голову при виде любой из особей женского пола. И верю, что он не желал волновать «без причины», как ему казалось, свою болезненную и от этого чрезвычайно уязвимую супругу. Но… Я не могу допустить и в мыслях, что она оставалась в неведении все эти годы относительно истинного положения вещей.
Помилуйте, душа моя… Доказательства виновности… Вы полагаете, чтобы заподозрить неверность любимого, нужно застать в его постели другую?
Я улыбаюсь, читая Мопассана. Так же, как улыбаюсь, читая Вашу «Эмелин»…
Господину Дюруа в свое время не повезло в тот момент, когда госпоже Вальтер пришло в голову оставить на его жилете знаки своей привязанности.
Волос, запутавшийся в пуговице жилета – несомненно доказательство, но слишком весомое и прямолинейное, чтобы можно было принять его, не сомневаясь.
Женщине любящей не нужны подобные улики, чтобы понять, что ее любимый – неверен.
Разве не достаточно одного только взгляда, чтобы понять?.. Разве супруги так плохо друг друга знают, чтобы им было невозможно заметить неизбежные изменения вкуса дражайшей половины?
Еще вчера Ваш герой засыпал, едва оказывался вынужденным выслушивать за столом болтовню своей жены с ее подругой. А сегодня он вмешивается в разговор, говорит о любви необычайно пылко и даже поэтично.
Еще вчера он интересовался только службой, и читал – только первые страницы газет. Теперь же он восклицает: «Как Вы можете читать Стендаля? Иногда я думаю, что он был импотентом… Настолько неэротичны выписанные им сцены любви, настолько бесполы его герои».
Еще вчера он не помнил цвет любимой шляпки своей супруги, а назавтра берется утверждать, «ваше платье, дорогая, недостаточно модно»? И «в этом сезоне такого не носят»?
Помилуйте, любовь моя, разве этого не достаточно?
И я ни за что не поверю (а вместе со мной Вам, любовь моя, не верят тысячи читательниц…), что можно, встретив соперницу в свете, не узнать ее.
Для этого, душа моя, не нужны ни усилия, ни особая проницательность.
Довольно понаблюдать за выражением лица нашего героя, чтобы понять, как много он пытается скрыть от общества и своей «бедной, уязвимой жены».
Он почти не разговаривает с Ней, той, что волнует с некоторых пор его сердце, но то и дело останавливает свой взгляд на ее лице? Он едва заметно улыбается то ли ей, то ли своим мыслям? Он, в конце концов, прощаясь с ней, нежно берет ее за руку, и вдруг покрывается пятнами смущения, забывая вовремя выпустить ее ладошку.
Бог мой, да мало ли подобных неловкостей возникает между двумя близкими людьми, страстно желающими скрыть от других свою близость?
Послушайте меня, сердце мое. Вам следует выбрать, для кого Вы пишете Ваши романы. Если для мужчин – пусть в них будет много политики и почти совсем не будет любви. В самом деле, до любви ли тем, кто стремиться владеть миром?
Но если для женщин… Не забудьте об их стремлении к теплу и нежности. И не бойтесь быть сентиментальным».

Он отложил в сторону письмо и задумался.
Не в этом ли, и правда, секрет его последнего неуспеха?
Он написал роман для женщин, но слишком этого стеснялся?
Для кого этот роман? Для домохозяек? Для успешных и расчетливых женщин-пантер? Или для мужчин, начинающих кривить губы и покусывать ус от неудовольствия, едва в откровенно эротическую сцену вплетается сугубо женское стремление окрасить секс хотя бы подобием Высочайшего Смысла?
Он еще раз произнес: «Не в этом ли дело?», - будто попробовал слова на вкус.
Прошелся по комнате, открыл окно, вдохнул влажного, туманного воздуха, вернулся к столу, чтобы снова взглянуть на крупные, не слишком ровные буквы на конверте.
Вздохнул: «Ах, если бы я мог ответить…»
И ринулся вперед, отодвигая, сметая рукой прочь все, что ему теперь мешало: поднос с письмами, черновики, - ринулся, сломя голову, словно на поле боя. Он ответит ей. Ответит этим своим романом, который непременно станет самым лучшим, самым удачным из всех его романов.

Осень пахла одиночеством.
Он брел по бульвару, попирая ногами полыхающие золотом и багрянцем опавшие листья платанов. И улыбался. Улыбался удивляющему его самого чувству, что он теперь способен на многое.
- Это просто великолепно! – восклицал, листая его последние наработки, Монте. – Просто великолепно. Ваша Эжени оказалась совсем не такой уж рыбой, какой представлялась прежде. Вы удивили меня этим поворотом сюжета, дорогой мой. Очень удивили. Право же, надо знать женщин, чтобы измыслить такое!
«Я больна, - шептала она прямо в черные завитки волос у его уха, - я больна. И эта болезнь называется счастьем. Если бы ты знал, как сладостно щемит сердце, как неровно оно бьется. Я только теперь поняла, почувствовала, потрогала… сердцем… кончиками пальцев… смысл ставших почти банальными слов «полнота бытия». Как часто мы говорим о полноте нашей жизни, не зная, что она - вот в таком слиянии душ, сердец, тел. Когда это закончится, я знаю, будет больно. Очень больно. Но теперь… Да будет благословенна эта болезнь».
- Дорогой мой Антуан, женщины разорвут вас на части. Непременно разорвут. Одни от восторга, другие – в порыве справедливого с их точки зрения негодования. Вы родили Женщину, настоящую, страстную, без комплексов. И напрочь лишенную чувства вины. Что за великолепный экземпляр!
Он шел и улыбался. Он любил свою Эжени со всем пылом последней, разрешенной ему природой, страсти.
Пустые скамейки, украшенные, будто аппликацией, мокрыми, желтыми с багровыми и зеленоватыми прожилками, резными листьями, легкий ветерок, рождающий чешуйчатую рябь на поверхности вытянутого вдоль бульвара пруда, тихие сумерки, опускающиеся на город… Все это было его. И одиночество в мокром, осеннем городе его не огорчало. Напротив, оно делало его Властителем Мира.
И он, желая продлить это чувство настолько, насколько это только возможно, шел медленно, неспешно, ворошил в задумчивости листья, будто листал страницы забытой давно книги.

Жизнь его изменилась, он не мог бы этого отрицать. Она стала красочней и ярче.
У него появились новые привычки и предпочтения.
Он стал больше и плодотворнее работать.
Полюбил вечеринки, которые прежде едва выносил. На этих бесконечных «ярмарках тщеславия» он с некоторых пор не чувствовал себя изгоем. Не ощущал стремления сбежать, исчезнуть, испариться, лишь бы не слышать весь тот набор необычайных глупостей, которыми бывали полны в такие вечера гостиные.
Теперь, как и прежде, он сидел в самом мягком, самом глубоком кресле, какое только мог обнаружить в зале, полном гостей. Но теперь он походил на кота, ведущего охоту в темном, полном опасностей и неожиданных сюрпризов, саду. Он походил на взрослого, опытного хищника, изготовившегося к прыжку.
Его движения перестали быть старчески-утомленными. Руки не свисали безвольно с подлокотников, голова не падала на грудь, будто изнемогая от тяжести изливающихся на него бессмысленных новостей.
Он охотился. За всеми этими юными и не очень художниками, драматургами, депутатами, собирающимися то в мастерской, заполненной незаконченными портретами и пейзажами, укрытыми от взглядов гостей ровно настолько, насколько это было необходимо, чтобы пробудить любопытство, которое тут же со смущенной улыбкой удовлетворял хозяин-художник, то в гостиных мадам такой-то или мадам эдакой, которые были женами, любовницами, подругами тех самых депутатов, драматургов и издателей.
Охотился за их лицами, улыбками, словами, мимолетными, неосознанными жестами.
Красивые и не очень, худые и полные, в разноцветных платьях и невероятных по своей нелепости и сложности прическах, они вдруг стали вызывать его самый живой интерес.
И Мари, чьи попытки «составить ему репутацию» раньше вызывали у него только раздражение, вдруг почувствовала, что отныне они «работают» в паре.
«Ах, что за глупость? Не поздно ли заниматься подобной ерундой?» - шипел он прежде всякий раз по возвращении с этих вечеринок домой, снимая с ее плеч позапрошлогоднее манто.
Все изменилось с некоторых пор. Теперь она подавала реплику, он, негромко смеясь, ловил ее, чтобы трансформировать ее играючи и передать дальше.
О нем стали говорить.
Монте воодушевленно рассказывал о будущей книге, которую, несомненно, ждет успех. Леклер, которому Антуан пару лет назад предлагал написанную им пьесу о древнем Риме («Что вы, дорогой мой! Трагедии, в которых нет ни слова о любви, ни одной мало-мальски симпатичной мордашки… Вы не представляете всей трудности подобных постановок!») вдруг неожиданно стал проявлять невероятную настойчивость.
«Ах, любезный Антуан, если бы Вы только могли себе представить, как хорошо публика теперь принимает аскетическую суровость в пьесах. Ей, публике, надоели все эти жеманные комедии. Она хочет настоящей духовной пищи».
Он заново влился в жизнь, от которой давно уже ничего не ждал.
Прежде не ждал.
Теперь же, едва возвратившись с ежевечерней прогулки или открыв поутру глаза, он первым долгом спрашивал почту.
Прочитывал все, что приходило на его имя, улыбался входящей в спальню Мари: «Вы уже встали, дорогая…»
- Представляете, газеты пишут, Ив Мало был вчера великолепен. Какая жалость, что мы не видели его в «Севильском цирюльнике». Вы только представьте, этот молодой актер так же хорошо смотрится в комедиях, как и в драмах. Я видел его недавно в «Цинне». Видели бы вы, Мари, каким величавым Августом он был! Какой дар перевоплощения!
Мари улыбалась:
- Мы непременно сходим на «Цирюльника», если вы желаете…
А он поднимался, подходил к окну, за которым серое небо расплескивало серые лужи.
- Непременно пойдем. Сегодня.

«Я написала Вам уже с десяток писем. Я знаю, что в тот момент, когда солнце едва только делает первые несмелые попытки пробиться сквозь это несносное, душное серое одеяло, Вы только-только завершаете свои еженощные труды. Тогда же заканчиваю писать и я.
И меня несказанно радует подобная параллельность наших жизней.
Простите, любовь моя! Но, не имея никакой другой возможности стать Вам ближе, я избрала этот, пусть многим не вполне понятный, способ.
Сегодня все происходит так же. Вы теперь пишете очередную главу Вашего очередного романа, который, я уверена, будет великолепен. Я же пишу Вам очередное письмо.
Сегодня я хочу поделиться с Вами своими печальными наблюдениями.
Я писала Вам уже как-то, что знаю, что Вы одиноки.
Одиноки по собственному желанию. Одиноки, как человек, находящий в уединении удовольствие, а не беду.
Шамфор имел как-то неосторожность утверждать, будто бы в уединении человек счастливей, чем в обществе… Я беру на себя смелость оспорить это утверждение.
Я убеждена, что у нас достанет времени побыть в одиночестве, когда единственным нашим прибежищем станет вязкая, влажная земля, что так чавкает и стонет сейчас под ногами пешеходов.
Я убеждена, что уход в одиночество – слабость, которую можно позволять себе время от времени, но которая не должна становиться нашей сущностью ни при каких обстоятельствах. Потому что мы рождены, чтобы жить в обществе. Мы – люди вообще, и поэты и писатели – в частности. Можно тысячу раз спорить о том, насколько хорошо сказывается одиночество на творчестве писателя. Одни говорят, будто общество – наблюдательный пункт, с которого художник получает возможность беспрепятственно срисовывать бесчисленное количество образов. Другие утверждают, что все, что рождается из-под пера писателя – находится в нем самом. Я же вообще говорю о другом…
Я говорю о том, что все то немногое, что я могу сделать в этой жизни, я должна, я ХОЧУ сделать. Я готова на многое: жить в тяготах, в безденежье, среди этого невыносимого, порой глупого, лицемерного, ханжеского общества. Но я буду жить и радоваться до самого своего конца, радоваться каждому приходу весны, как громкоголосые птицы, рассевшиеся на голых еще ветвях, радуются самой первой почке на ветке, этой первой, невнятной надежде на ее, весны, приход.
Я не знаю, что ждет нас всех впереди. Да и никто не знает. Возможно, завтра наступит последний день для нашей планеты, возможно, небо развезнется над нашими головами, возможно, тьма поглотит весь наш мир. И я не боюсь умереть… Единственное, чего я боюсь – в этот последний момент всеобщего кошмара - оказаться в одиночестве, в пустой комнате, в пустом доме, не имея возможности прильнуть щекой к плечу любимого человека, уткнуться носом, спрятаться, укрыться в его тени, сплестись в последнем объятии, когда небо полыхнет нам в лицо…
Боже мой, любовь моя, если бы Вы только знали, каким счастьем для меня является возможность писать Вам эти письма… Писать и знать, что вы их читаете… Это уже означает, что я не одинока. И я благодарю Вас за это».

И опять свет осторожно вполз в комнату. И тихая морось за окном сменилась проливним дождем.
Он держал перед глазами Ее письмо и вспоминал другие слова другой женщины.
«Антуан, вы не замечаете, что вы одиноки. У вас не осталось друзей, не осталось даже тех, кого вы никогда и не считали друзьями. Вы отказались от дружбы из опасения быть обманутым. Тогда как я бы сказала, да здравствует любая дружба, лживая ли, истинная ли… Та, что дает нам тепло, что согревает нас в иные дни, когда ни солнце, ни огонь в камине не могут нас согреть.
Вы упорно не желаете изменять своей щепетильности в угоду условностям, которые тяготеют над обществом. Я уважаю ваше упрямство. Но вы должны понимать, что те, кто никогда не сгибается, в конце концов остаются наедине со своей добродетелью, которая чрезвычайно тешит самолюбие, но отнюдь не препятствует им умирать с голоду».

Он нашел Мари сидящей у окна с самым мечтательным видом. Она держала на коленях книгу. И неожиданно напомнила ему ТУ, о которой он грезил.
«Она красива, - подумал Антуан. Подумал с легкой улыбкой и столь же легким чувством сожаления. – В ее волосах еще так мало седины. А лицо так величественно и спокойно. Почему я не художник? Отчего я не способен передать, запечатлеть эту спокойную красоту? А вынужден довольствоваться только вот таким, случайным ее созерцанием».
Она подняла на него глаза, улыбнулась в ответ.
- Я слушала сегодня симфонию. Ту, помните, которую мы с Вами слушали когда-то в Шатле. Слушала и вспоминала нашу юность. Помните ли вы ее, Антуан? Сады с цветущими яблонями, колокольни в рассветной дымке, прекрасный, величавый изгиб Гаронны. Мы – возвращающиеся после безумной ночи полной музыки домой. И эта симфония… Вы помните, Антуан? Я плакала тогда, слушая бесконечный спор флейты с арфой. Жестокий в своей красоте спор. Как если бы кто-то желал посредством этой музыки сделать человечество добрее и счастливее, а между тем не принес в его существование ничего, кроме жестокого разочарования. Разочарования от осознания непреодолимой пропасти между тем, что есть, и тем, чего мы все желали бы достичь… Я плакала тогда. Я плакала и сегодня… Помните ли вы?
Он с трудом опустился на ковер у ее ног. Так, как делал это раньше.
- Помню ли я? Иногда мне кажется, что нет. Иногда мне кажется, будто я все это придумал. Придумал себя, придумал нашу с Вами жизнь, придумал все это, - он махнул рукой в сторону. – Наверное, придумал плохо, неумело или недостаточно любовно. Или в какой-то момент мое воображение стало меня подводить. Я устал придумывать. И едва не умер. Когда человек перестает ожидать чуда, он превращается в пустоту.
Я едва не стал такой пустотой, Мари. И тогда, Благодарение Господу, нашлось нечто, что придало моей жизни нового очарования, что дало моему эгоистическому воображению новый толчок, новую способность видеть, новую способность ждать. Я слишком долго жил в предвкушении поражения. И оно едва не настигло меня. Знаете, что сказал на днях старина Босюэ? «Мы дожили до такого возраста, когда из вежливости предлагаешь себя даме и с ужасом ждешь, что она согласится». Подумать только, я тоже самое делал со своей жизнью.

«Незнакомке в розовом посвящается»…
- Ах, милый! Как это трогательно! – Мари улыбнулась, опустив книгу на колени. - Ты так переменился, мой дорогой. Я заметила это давно, но и предположить не могла, что перемены так велики. Ты заметил, что я купила себе розовый пеньюар! Ты видел, как он прекрасен? Но почему ты называешь меня незнакомкой?
Он замешкался только на время, потребовавшееся ему для того, чтобы сделать глубокий вдох:
- Женщины навсегда останутся для нас, мужчин, загадкой. И те, с которыми мы проживаем жизнь, - едва ли не самая большая из них.

- Вы идете спать, дорогая?
- Сейчас, - он слышал, как зашуршало платье, скрипнуло перо. - Мне надо закончить одно очень важное дело.
- Это ваше дело не может подождать до утра?
- Как вы нетерпеливы, Антуан! - ее низкий, гортанный смех произвел в его теле весьма значительные перемены.
Он довольно споро скинул с себя одежду, оставил ее по давно забытой привычке лежать на полу, у кровати. Засмеялся тихо, перешагнул через возмущенно скрестившие штанины брюки и влез под одеяло. Ждать.

Свет в соседней комнате горел недолго.
Фиолетовые тени, ложившиеся на порог, шевелились, смешивались, сплетались, густели на изломе деревянных поверхностей, принимая причудливые очертания от всякого движения по ту сторону порога.
Потом разом исчезли.
Исчезли в тот момент, когда, закончившая, наконец, писать женщина заклеила очередной зеленоватый конверт. И, улыбнувшись, нажала на темную кнопку светильника.
- Дорогая…
- Я иду. Остальные дела, и правда, вполне могут подождать до завтра.


к оглавлению

Камень

Я устал навсегда. Я – взрослый, нестарый, здоровый мужчина…
Седой, как ночное море в сезон штормов, переживший бурную молодость и переживающий не менее бурную зрелость. Я кричал сейчас внутренне так, что болели голосовые связки.
Она сидела передо мной на корточках, прислонившись спиной к холодной стене, и плакала, плакала, плакала… А я сжимал кулаки и слушал.
- Понимаешь, я не могу… Я не могу тебе рассказать, как это страшно. Если бы ты видел их лица. Ты не понимаешь… Не понимаешь, потому что это невозможно передать словами. Холодные, бездушные, машины… Они били их ногами, уже неподвижных, давно переставших кричать и стонать. И на их лицах не было ничего: ни жалости, ни ненависти, ни даже удовольствия от совершаемого…
Она говорила, а я слушал.
Где-то в глубине меня билась одна только мысль: сегодня я стал импотентом. Не физическим. Глупо, смешно, нелепо… Люди боятся физической немощи, не зная, что есть нечто более страшное – немощь моральная.
Сегодня я узнал, что такое беспомощность. Страшная, выворачивающая наизнанку внутренности, чудовищная беспомощность внешне сильного, полноценного мужчины. Сегодня она увидела и испытала то, чего не должна была видеть и испытывать никогда.
Я должен был быть рядом, я должен был знать, чувствовать, что именно сегодня ей придется столкнуться с ними: нелюдями, тем более опасными, что они облечены властью. Властью, которая делала их лицом мира, в котором мы жили, лицом, годным только на то, чтобы пугать по ночам женщин и детей. Лицом, вызывающим у тех, кто будто в насмешку называется «сильной половиной человечества», лишь одно желание - взяться за «вилы и топоры» и идти вперед, круша и разрушая.
Я хотел обнять ее и не мог. Отсюда, издалека, комкая и ломая в пепельнице сигареты, одну за другой, я мог только слушать.
Милая, дорогая моя, родная. Прости мне мое отсутствие.
- Знаешь, я сейчас думаю… Я не хочу иметь детей. Никогда. Ни за что. Ты только представь себе, - она подняла ко мне залитое слезами лицо. – только представь… Они били их ногами. По лицу, по всему. Господи, лучше бы я отдала им эту несчастную сумочку, лучше бы… Я ведь могла просто отдать им деньги. И эти мальчишки спокойно бы ушли домой. А я закричала. Господи, зачем я закричала?
Она опять заплакала, навзрыд, горько, сплетая оледеневшие пальцы в хрусткий нервный ком.
- Встань с пола, ты простудишься. Встань. Иди ко мне. – Я обретал способность говорить.
Как много добрых, нежных слов застревало в моей глотке сейчас. Они казались такими бесполезными, пустыми и ничего не значащими. Чего стоили все они против ее «Я не хочу иметь детей»?
Я так любил ее, размазывающую слезы по мокрому лицу. Так любил, что ни один язык мира не в состоянии был бы передать то, что я чувствовал.
- Я не хочу… Не хочу… - усаженная на мои колени, уткнувшись хлюпающим носом в мою шею, шептала она. – Я не хочу детей. Я не хочу, чтобы когда-нибудь подобные скоты могли сделать с ними то, что сегодня делали с этими глупыми дурнями.
- Наши дети не будут отбирать в подворотнях сумочки, - попытался пошутить я, ненавидя себя за все, что говорил и чего не мог произнести.
«Глупые дурни»… Хорошенькое дело… Это как должен перевернуться мир, чтобы ночных грабителей ограбленная ими же женщина ласково называла «глупыми дурнями»? Что должно было произойти с нашим миром, чтобы размазывающая сейчас по заплаканной мордашке косметику женщина жалела о том, что позвала на помощь тех, кто должен был защищать ее не только по праву сильного, но по выбранным ими самими же обязательствам Защитников.
- Успокойся, дорогая… Родная моя…
Я шептал нежные слова, выдирая их из себя с кровью и кусками моего «Я». Не этого требовала сейчас моя душа. Не этого.
- Не плачь. Все забудется. Ты ведь знаешь, ты сама говорила… Время лечит…
Она кивала. А я видел, она не верит мне, как не верил себе сейчас я.
Она в последний раз шмыгнула носом и поднялась.
- Я сейчас. Только умоюсь.
- Давай. – Я отвернулся к плите, пытаясь занять если не разум, то хотя бы руки.
Кофе. Где этот кофе?
Все в этом доме подчинялось ей. Только в ее маленькие ручки дружно соскакивали с полок крошечные чашечки, ни разу не промахиваясь мимо ее ладошек, только к ней стремились из навесного шкафчика звенящие от радости ощущения собственной полезности тонконогие мартинки. Я же никогда не мог обнаружить на полке холодильника кусок колбасы, не в состоянии был найти спрятанную мною же пачку сигарет «про запас». А уж кофе… Мне всегда казалось, что кофе был самым главным шутником в этом доме. Мне никогда не удавалось отыскать его сразу.
За окном плескалась ночь, ветреная, не по-весеннему студеная. А за тонкой стеной лилась и лилась вода. Я слышал неподвижность моей любимой, я знал, что она сидит сейчас опустив руки на коленки, в разодранных колготках, сидит на холодном крае короткой ванны и смотрит на себя в зеркало.
Вот и кофе поднялся пахучей шапкой.
- Тебе добавить немножко ликера? – я осторожно приоткрыл дверь в ванную.
Она вздрогнула. Опрокинула стакан, и он с жалобным звоном рассыпался ледяными осколками по белоснежному кафельному полу.
- Не двигайся, я сейчас все…
Я ухватил ее за руку, одновременно опуская взгляд вниз. Холодная волна понимания окатила меня с ног до головы.
Ее зубная щетка, прокатившись по блестящим квадратикам пола, уткнулась розовыми щетинками в черное кружево сброшенных трусиков.
Я выдохнул короткое «кто?» вместе с судорогой, сжавшей мне грудь. Бездарный, нелепый, оскорбительный вопрос. Как будто нужен был ответ.
Она подняла на меня глаза, сухие, черные. Расширившиеся зрачки поглотили всю радужку в ее глазах, как жгучая ненависть к себе и к ним, патрулирующим улицы города, вытеснила из меня все остальное.
Тесный подъезд выплюнул меня из своего чрева, насмешливо хлопнув вслед незакрывающейся на замок дверью.
Мне не было дороги назад, пока…
В нашем доме никогда не было оружия. Я поднял камень.


к оглавлению

Что осталось бы мне, если б я не умела любить?


Черно-белые клетки огромного странного мира,
Винно-красные пятна чьего-то вчерашнего пира,
Сизый пепел в ладонях, как месть за желанье «купить».

Что имела бы я, подчинись я веленью рассудка?
Пустоту необещанных встреч и несказанных слов,
Ледяное спокойствие душ и бессмыслицу снов,
Как насмешку, судьбу, жизнь мою обратившую в шутку.

Пусть все будет как есть: трепетанье дремотных ресниц,
Тихий радостный смех на пропахшем дорогой вокзале,
Долгий танец любви в освещенном дыханием зале,
Крыльев всплеск неприрученных крошечных синеньких птиц.

Пусть останется все: расставанья, обиды, тоска,
Горький взгляд в никуда, и осадок в душе и в бокале,
А еще… долгий танец в пронизанном искрами зале,
И не сделанных Мастером два бесконечных мазка.


к оглавлению

Я, ты, он, она

Все имеет свой запах, вкус, цвет… Солнце и воздух, любовь и ненависть, желание и память…
Я любила солнце, предпочитала любовь ненависти, чрезмерность желаний их отсутствию и память – беспамятству.
Я помнила…
Сумеречный город обнимал меня за плечи, кутал в синее покрывало сгустившегося воздуха, баюкал шелестом почти невидимой листвы, водил по лабиринтам узеньких улочек, заполненных снами.
Я подставляла лоб влажным поцелуям пылкого летнего ветра. Пусть его… Это был мой вечер, вечер, когда я была счастлива. Счастлива не буйной радостью детеныша, вырвавшегося на волю из-под опеки не в меру ретивой матери. Счастлива наполнявшей меня мурлыкающей радостью воспоминаний и надежд.
Нежная рука направляла меня, тихий голос – манил вперед. Где-то здесь должен быть конец моего сегодняшнего пути. Где-то здесь, за этой кованой оградой с незапертыми отчего-то воротами, давно и безрезультатно ожидающими привратника. Он должен был бы спросить: «К кому Вы, мадам?» Я улыбнулась. Смогла бы я ответить ему?..

Я шагнула в темный проем.
Сняла обувь, чтобы не тревожить тишину. Растворилась в ней настолько, насколько позволяли законы неумолимой физики.
Я все могу, вдохнула донесшегося сверху дурманящего аромата черемухи. Я все могу.
Ветвистое дерево приняло меня под свою крону, укрыло от желтых глаз еще не спящего города.
Зачерпнула пригоршней тишины, улыбнулась черной неподвижной кошачьей тени на скамейке. Я свободна. Я могу оставаться здесь столько, сколько захочу. Я могу вернуться обратно в любой момент. Я знаю дорогу. Я свободна.

Моя свобода – это ты. Большой и сильный, а иногда трогательно-неуверенный в себе и до абсурда беззащитный.
Моя свобода – это ты. Запах сигарет и мускуса, мешанина невысказанного и недодуманного, пряный вкус прошедшей ночи, смешавшийся уже с мятным запахом незваного утра.
А еще они, те, кого любили и любим ты и я. Они – наша память, наш мир, наша жизнь.

Я помню ее, хорошенькую маленькую девочку. Она смотрела на тебя влюбленными глазами, забывая, что рядом с тобой я. А я радовалась.
Радовалась твоему счастливому лицу, твоим бессонным ночам за мольбертом, твоим наброскам, с которых смотрело на нас ее лицо – лицо очарованной тобой девочки. Ты гладил меня холодными пальцами и шептал: «Я люблю тебя! Я так тебя люблю!»
А я знала, что это «люблю» - сейчас не только любовь. Оно – благодарность, оно – страсть, оно – счастье.
Ты тоже помнишь, я знаю…

Что это было? Любовь мужчины к женщине? К девочке?
«Она бестолкова и безграмотна. Она неопытна и капризна. Но я не могу без нее».
К чему объяснения? Я все знаю.
И помню… И рада тому, что жизнь не лишает меня возможности помнить.
И чувствовать.
Я чувствую твои метания, слышу твои мысли, вижу твои сны.
Твои пальцы пахнут ею. Твои губы ищут на моем теле ее родинки, путаются в изгибах, выискивая желанные ложбинки.
Что это БЫЛО? Что это ЕСТЬ!

«Я влюблен… Я не могу сейчас остаться. Но я вернусь, - сказал ты, - ты потерпишь немного?»
«Если мне придет в голову, что я должна терпеть, я уйду. Терпеть – значит не любить».
«Я знаю, - улыбнулся ты торжествующе-смиренно. – Я знаю…»
Когда это было? Кажется, не так давно…

Все было недавно.
«Ты любишь его?» – спросил ты.
Тебе не нужен был ответ.
Кофе, взбунтовавшись, вышел из фарфоровых берегов, расплескался по темной полированной поверхности столика.
Спокойно и деловито ты вытер горькую влагу.
«Мне нужно знать, что с тобой все в порядке».

Закрыла глаза. Этот дом, этот двор, это дерево… Они – начало моей новой жизни. Той, о которой я грезила еще вчера. Долгой ли она будет?
Светлая фигура на балконе, напряженный взгляд и вырвавшееся «О!» прошли мимо моего внимания.
«Ты сошла с ума! Ночь на дворе».
«Я не могла ждать»…

Не могла. Ты понял это, конечно. Понял и улыбнулся понимающе-обреченно.
«Я знаю, тебе надо идти. Иди. А я пока…»
Обвел взглядом мастерскую.
«Я буду работать…»

«Что в нем есть того, чего нет во мне?»
Солнце жарко вздохнуло, протянуло утешающе луч, проигнорировав горделивую непреклонность стекла на его пути. Ласково погладило тебя по небритой щеке.
На такие вопросы не бывает ответов.
«Еще вчера я думала, что так не может быть».
«Может, девочка моя».

«Ты пришла…»
«Я пришла…»
«Ты пришла навсегда?»
«Я не знаю, что такое «навсегда». Никогда, всегда, вечно… Я просто пришла.»

Мы, я и он, сидим на холодном полу в темном, узком коридоре. Черная лохматая морда его любимицы радостно тычется мне в лицо. Ей, глупой, кажется, что я пришла к ней. Я пришла в ее мир, заняла часть ее пространства. И она с радушием гостеприимной хозяйки уступает мне свое место.
«Мне нужно позвонить»…
«Звони»…
Он гладит мои ноги, отталкивая свободной рукой не в меру расшалившуюся псину.
«Уйди! Место!»
«Оставь животное в покое. Ее место занято».
Я смеюсь. Господи, как хорошо!
И ты, слушая мой голос в трубке, слышишь и это «хорошо». Прости мне это.
«Спокойной ночи, любимая…»

Его рука нежно касается моих волос.
Его рука. Я мечтала об этом.
Он пахнет свежестью и желанием. Терпкий вкус красного вина на его губах и новогодний запах счастья из нашего детства.
«Закрой глаза, открой рот» - глупое детское требование.
Невовремя сомкнувшиеся губы, сладкие брызги мандаринового сока на наших губах. Сочный маленький кусочек нашего солнца…

Его пальцы не пахнут табаком. Его ночи свободны от «прихода» или «неприхода» капризной музы. В его воспоминаниях живут другие, о которых я ничего не знаю и не хочу знать.
«Ты не спишь?»
«Не спится…»
Исписанный мелкими строками, почерневший от многочисленных «не то» клочок бумаги на столе говорит сам за себя.
«Прости, я уснул».
Улыбаюсь его всклокоченной недовольной собой физиономии. Ему завтра рано вставать. Моя же «ночь» начнется с первыми лучами солнца.
«Я люблю тебя».
«Что ты пишешь?»
«Иди спать, любимый! Я скоро приду».
«Я посижу с тобой».
Серые глаза закрываются, едва он опускается на скрипучий стул на гнутых деревянных ножках. Он властно ухватывает мою руку за запястье, приникает губами к бьющейся голубой жилочке и моментально засыпает. Возмущенно бормочет что-то, когда я аккуратно, стараясь не разбудить, отнимаю руку.

Я не говорю этого. Я думаю. Я пишу.
Розовый рассвет, наконец, застает нас вместе. Первый луч, упавший на лицо, заставляет его нахмуриться.
«Я люблю тебя, солнышко мое недовольное. Не высказать… не вышептать как… Люблю твое неуступчивое сердце, твой так желающий быть расчетливым разум, твои нежные умелые руки».

«Приходи. Мне нужно тебя видеть…»
Как ты осунулся.
«Я сейчас мало сплю», - отвечаешь ты, будто я успела задать тебе вопрос.
Я не спрашиваю – отчего.
«Много работаю. Кое-что даже получается».
Как это мне знакомо. Кое-что…
Как часто я не успевала выхватить из твоих рук наброски, вызывающие у меня трепет, а у тебя – только жгучее, непреодолимое раздражение. Я успевала лишь собрать обрывки.
Я разглаживала их на голых коленках, собирала, как мозаику, воедино.
«Зачем? Зачем ты порвал это?»
«Все это ужасно, разве ты не видишь?»

«Хочешь, посмотреть, что я сотворил?»
«Конечно, хочу…»
Незнакомый излом губ на таком знакомом лице.
«Она страдает», - говорю я.
«С чего ты взяла?», - удивляешься ты. – «Она просто повзрослела».
Может, это и называется этим глупым словом «повзрослела».

«Ты вернешься?»
Клубок золотистой пряжи выпадает из неожиданно ослабевших пальцев. Тонкая нить прочерчивает дрожащую дорожку от меня к тебе.
В твоих глазах вспыхивает что-то.
«Ты не слышала этого вопроса, а я его не задавал».
Не слышала?..
«Это она вяжет себе свитер. Дурацкий свитер «с горлом», похожим на хобот молодого слона».
«Почему молодого?»
Смех тихим шелестом проносится по мастерской и замирает, притаившись, в дальнем углу.
Скрежет ключа в замке.
«Добрый день, - с тонкой, непонимающей улыбкой на растерянном лице. – Простите, мне надо было позвонить…»

«Я уже ухожу…»
«Я провожу тебя…»
На васильковом небе кипень облаков.
«Знаешь, он однажды удивил меня…»
«Думаю, не однажды, - твоя улыбка неожиданно согревает мое сердце. – Две чашки черного кофе… С сахаром…»
Это уже девушке с огромными карими глазами и очаровательной улыбкой.
«Наверное, не однажды… Так знаешь, о чем я?»
«Нет… О чем?»
Я замолкаю надолго. В самом деле, о чем я?
«Посмотри, какое сегодня изумительное небо. – Пауза нужна мне, чтобы собраться с мыслями. - Когда-то он написал мне письмо… единственное письмо…»
«Это, действительно, удивительно», -улыбаешься ты.
«Он не умеет писать письма».
Он так говорит. И между тем…

«Знаешь, у нас солнце. По небу медленно плывут комочки облаков. Они смешной формы, как обрывки ваты. Будто далеко отсюда их здорово потрепал ветер, а они приплыли сюда, нашли укромное местечко и отдыхают. Отдыхают, набираясь сил. Я тоже набираюсь сил, чтобы ждать.»
«Красиво», - соглашаешься ты.
Твоя рука ложится на мою.
Тишина недолгая, но емкая.
«Если бы у нас было по две жизни, мы знали бы, что с ними делать, да?»


к оглавлению

Люблю тебя, боль

Звуки падали откуда-то сверху. Горячими волнами разливались в воздухе, тяжелыми шагами маршировали по площади Бастилии, всплесками рыданий рвали душу. Потом стихли, словно смирившись на время, чтоб вновь вспыхнуть дуэтом неутолимой страсти. Стих гнев, исчез мучивший ее надлом. Осталось только ОНО. То, что врывалось в нее, тревожа и заставляя кусать губы.
То ли осень с ее холодными красками свинцового неба… То ли одиночество…
ЭТО навалилось на нее внезапно, и она, не пытаясь справиться с собой, обреченно застыла в каком-то болезненном экстазе.
Не двигалась, не видела и не слышала ничего, кроме ЭТОГО. Только периодически подносила мерзнущие пальцы к губам. Согревала их дыханием, не чувствуя времени и не ощущая пространства.
Осталось два голоса. ЕГО и ЕЕ. И она… Одна. Упрятавшая всю себя в скорлупу неприсутствия.
Только несколько шагов отделяли ее от душевной свободы. И именно они не давались. Никак. Она боялась свободы, как иные боятся оков. Освобождение грозило пустотой.
Она любила несвободу. Та делала ее пылкой и вдохновенной.
И эту боль. Ее она тоже любила.
Она провела ледышками пальцев по пространству, принявшему облик ЕГО. Едва коснулась подушечками знакомого изгиба бровей, спустилась к плотно сжатым губам. И уронила руку, вздрогнув и сжавшись от обрушившегося на нее шквала звуков и воспоминаний.

Было так много и так мало. Она равно не могла жить и с воспоминаниями, и без них. Что была бы ее жизнь без этого?
Девушка прошла вдоль ряда скамей. Остановилась у завернутой в белый мрамор фигуры, с обреченностью непрощенной припала губами к выглядывающей из-под окаменелой ткани ступне. Сделала еще несколько шагов.
Опустилась на колени. Вскинула голову, протянув трепещущую нить молитвы к светлому лику мадонны. Тонкие губы задрожали, взывая к милосердию. Встретились взглядами. Ненадолго. Холодная и непогрешимая отвела взгляд.
Девушка в ужасе отшатнулась.
Тихо заскрипели ступени под ее ногами.
Чего она испугалась? Она давно знала ответ.
Полумрак, призванный успокаивать, предстал пред нею палачом, ожидающим жертву.
Последние ступени, ведущие на самый верх, показались слишком высокими.
Сильный ветер бросил ей в лицо горсть холода, дохнул насмешкой, заставил ухватиться за стену, прижаться к бесстрастному камню.
Юбка обвилась вокруг ног, обнимая и удерживая.
Звуки же хорала гнали ее дальше, выше, навстречу ЕМУ.
Она поддалась. Вышла, отринув последние сомнения и страхи. Босые ноги уже не чувствовали холода, он овладел ею целиком.
Внизу копошилось человечество, много веков назад обрекшее себя на вымирание.
Она сделала шаг. Ступила на карниз, прижалась к каменной птице, на какие-то мгновения ставшей ей опорой.
С готовностью улыбнулась ветру, бросая вызов. Раскинула руки. И полетела.

Дождь хлестал в стекло, стекая быстрыми струями на пластиковый отлив.
Патрик Фиори с его «Belle» напоминал о том, о чем она и без этого ни за что не хотела забывать. И она любила его вместе с воспоминаниями, которые рождал его голос.
Она улыбнулась слезе, скользнувшей по щеке. И не стала ее стирать. Только обхватила себя обеими руками.
Прикрыла на мгновение глаза, восстанавливая пошатнувшееся равновесие. Положила узкую ладонь на прохладное стекло, ощущая, как крупные капли, прочерчивающие на невидимой поверхности дрожащие дорожки, холодят кожу.
Открыла дверь. Вышла на балкон.
Подняла лицо навстречу дождю.
Внизу кипела жизнь. А сверху лилась музыка. Музыка, перемешавшая боль и счастье в коктейль воспоминаний и ожиданий…
В то, что составляет жизнь.


к оглавлению

мой Париж


Мне 34. Черт его знает, много это или мало. Иногда кажется, что много. Вот сегодня… Я смотрела на свое отражение в зеркале и кусала губы. Еще недавно редкие серебринки в волосах, сегодня сплели там целую сеть. И я думала, сжав губы и морща нос, что с этим пора начинать бороться.
А еще думала, отчего это здесь, в огромном городе, наполненном звуками многоголосой «родной» речи я чувствую себя хуже, чем там, где я чужая?
Я не додумала еще этой мысли, и, предполагаю, мне это удастся нескоро.
Но, как бы там ни было, я признаюсь в любви тому городу, который был и продолжает оставаться городом моей мечты, моей жизни – будущей или прошлой.

Я просыпаюсь. В маленькой гостинице пахнет кофе и какао. Смешанный запах горячей выпечки и чего-то по-детски сладкого и интригующего. Я просыпаюсь с неутоленной жаждой смотреть. Смотреть на людей, которые говорят на плохо понятном, но таком родном, языке. Смотреть на дома, прижавшиеся друг к другу в непроходящем любовном экстазе, которому уже много веков. Смотреть на небо, по которому бегут облака, вроде бы такие же, как у нас, но все же другие. Определенно, другие…
Я не знаю, проживи я здесь год, два, три, стала ли бы я грустить, глядя на них, стала ли бы с печалью покинувшего родину человека, мечтать о том, чтобы стать, как они, свободными, чтобы лететь, лететь туда, где я родилась?.. Стала ли бы ругать сырую погоду и промокшие ноги, в ностальгическом пылу утверждая, что и лето у нас теплее, и солнце ярче?
Не знаю.
До сих пор ничего подобного со мной не случалось. Но сейчас мне некогда об этом думать. У меня только неделя на то, чтобы надышаться тем воздухом, о котором я бредила всю свою жизнь, чтобы попытаться понять причины этого, или хотя бы сбить накал страстей, которые захватили меня в ту минуту, когда я садилась в самолет, готовящийся взлететь, взмыть в высоту, по привычному маршруту направляясь туда… В город моей мечты…

Я не потягиваюсь в кровати, как люблю делать это дома. Мне хочется вскочить, выпрыгнуть из постели и лететь, лететь, лететь… И если я заправляю сама постель, то только оттого, что понимаю, что оставлять ее неприбранной – дурной тон. И меня по «советской» привычке коробит, что тот некто, кто скоро придет в номер, чтобы пропылесосить полы и сменить полотенца, может застать разинутую белую пасть моей берлоги… И мне кажется, он, должно быть, решит, что все русские (о, вот он, патриотизм, где проявился!) – неряхи.
Впрочем, полагаю, так они и думают. Хотя, убейте меня, я не успела этого заметить ни разу. Может, тогда только, когда, услышав мою смешанную англо-французскую речь, портье, улыбаясь во все свои 32 искусственных зуба (Почему искусственых – не знаю. Может, потому, что они были ровнехонькие и белоснежные. Нам трудно себе представить такое состояние собственных зубов)… Так вот, улыбаясь, этот самый портье спросил меня: «Откуда вы приехали?» А потом, услышав и осознав ответ, долго недоумевал, отказываясь соглашаться, что я русская. Я не знала, радоваться мне этому или огорчаться. Не догадавшись спросить, а кто же я – по его мнению, я пришла к наглому выводу, что этот вопрос мог возникнуть только благодаря тому, что те из немногих фраз, которые я могла говорить по-французски, были произносимы мною с парижским (вот она - наглость!) выговором и невероятным удовольствием. Про удовольствие – ей богу, не вру, про парижский выговор – искренне надеюсь.
Моя милая двухзвездочная гостиница с отвратительным видом из окна… Согласитесь, вид на бордового цвета водосточную трубу вряд ли можно назвать романтичным… Я люблю тебя…
Я уходила из нее в никуда. Я не знала, куда пойду, я шла, по кривым улочкам, трепеща от невероятного счастья. Разве оно могло быть долгим? Впрочем до этого еще далеко. Не будем говорить о дурном, пока солнце заглядывает в малюсенький дворик, пока птица, усевшись на край крыши, ласково курлычет. Именно тебе… А кому ж еще?
На «моей» улице с утра полно народу. Открываются лавочки, магазинчики… бутики… Я не знаю, как их назвать… Открывают их те, кто потом весь день простоит за прилавком с великолепной улыбкой на устах. Они говорят «Bonjour», едва я открываю дверь, чтобы войти, и я с такой же улыбкой тяну им в ответ «Bonjour»…
Я быстро привыкаю делать это. Разве можно отказаться от того, чтобы получить порцию причитающегося тебе внимания? Мне кажется, я настолько привыкаю к этому, что захожу иной раз в магазинчик, в котором мне ничего не нужно. Почему бы нет? Ведь в любом из них мне будут рады…
Я иду и иду… Иду сначала заглядывая в карту, потом – по уже проторенному пути.
Мне навстречу из только что открывшейся лавочки выкатывается женщина, она опускается на колени и начинает мыть… Дверь, наличник, порог… Моет самозабвенно, словно старается протереть во всем этом дыры. Я прохожу мимо и здороваюсь. Она улыбается в ответ. «Bonjour»…
Одна улица, другая… Светофор мигает, сменяя международный зеленый – «идите», на столь же понятный всем красный… Я машинально заношу ногу над мостовой… Не потому, что стремлюсь нарушить правила, по инерции… Просто потому, что в этот момент моя голова занята другим, я пытаюсь сообразить, куда свернуть, чтобы попасть на нужную мне улицу (хотя зачем мне нужна именно она так и остается непонятым, потому что на каждом углу есть нечто, на что можно посмотреть, куда можно заглянуть, что можно сфотографировать или записать на очередную видеокассету)…
Но, как бы там ни было, я слишком быстро и совершенно невовремя оказываюсь на проезжей части и замираю, сообразив, что должна бы сейчас стоять на тротуаре, а не лезть под колеса автомобилей. Я жду мата… хм, знают ли они его… успокаиваю себя мыслью, что все равно ничего не пойму… и вижу, что автомобили стоят… Стоят они… Стою я…
Этому я тоже научусь очень быстро. Уже начиная с этого, первого моего дня в Париже, я перестану в принципе смотреть на светофоры… А что на них смотреть, если все равно ЛЮБАЯ машина, оказавшаяся на моем пути, встанет по стойке смирно и будет улыбаться мне вслед?
Я абсолютно «французской» походкой пересекаю проезжую часть. Я теперь знаю, чем французы отличаются от нас… Это первое, что я понимаю через полчаса после моего первого выхода в город. Они свободны… Свободны от страхов, которыми полны наши души. Страха, что тебя обольет грязью из лужи пролетающая мимо машина, что тебя обругает обливший тебя, потому что не убереглась, обругает, возможно, для того, чтобы скрыть неловкость, которую он ощутит (почему бы и нет, могут же и наши автомобилисты мучиться угрызениями совести), заметив, что теперь тебе осталось только возвратиться домой и переодеться… В конце концов, они, французы, свободны от тысячи иных страхов, которые живут в нас…
Чтобы уже окончательно закрыть тему правил дорожного движения и их выполнения, остановлюсь на последней, маленькой детали, малюсеньком штришке, дополняющем картину моих взаимоотношений со всем тем, что движется, шуршит и рычит на улицах города. Эта - связана с мотоциклистами. Юноши и девушки, студенты и рабочие, подозреваю, я не смогу определить, на ком из них заканчивается список, пользующихся этим замечательным, рычащим, летящим, сверхскоростным транспортом…
Именно мотоциклистка заставила меня вздрогнуть однажды, когда ее «конь» встал на дыбы едва ли не в полуметре от меня. Сознаюсь, я получила некоторый стресс, благодаря которому в течение следующих десяти минут все-таки рыскала по противоположной стороне улицы глазами в поисках очередного светофора… Девушка в красном шлеме, успокоив своего рыкающего друга, оглядела меня и… улыбнулась. Улыбнулась так, будто давно искала меня по всем дорогам, и вот, наконец, нашла… Улыбнулась, махнула мне приветственно рукой и, объехав меня, отправилась дальше…
Я оказалась невежливой, я потрясенно смотрела ей вслед, пропустив вполне законную возможность пересечь улицу, чтобы приблизиться к привлекшему мое внимание сооружению с маленьким, огороженным решеткой, садику с фонтаном и цветами.

В первый день мы прошли столько, что к вечеру еле волокли ноги. Хочу сразу оговориться, что в Париж я ездила не одна. Нас было трое… Две молодые женщины и двенадцатилетний ребенок - мой сын… К этому я вернусь позже, не сомневаюсь, мне будет, что сказать и об этом. Но пока… Пока…
Я изучала Париж со всей прытью, на какую была способна. Хотя нет… Изучала – не то слово, совсем не то. Я жила там… Я шла, зная, куда иду. Я смотрела на открывавшиеся передо мной виды, зная, что здесь я была. Я была на Place Vendom (Вандомской площади), я видела казни на Гревской площади, я рыдала у суровых стен Консьержери, я молила о Божьей милости в Нотр-дам-де-Пари… Я была здесь…
И я готова была идти и идти вперед, жалея только об одном: что слишком рано садится солнце.

В первый день мы дошли до Лувра. Дошли, сами не заметив того. Только екнуло сердце, когда нога ступила на гравий сада Тюильри. Впереди я видела его… Передо мной был не музей, к которому следовало бы стремиться. Передо мной раскрывал своим объятья королевский дом… Дом, который Людовик XIV отдал для работы и проживания художникам, потомки которых и теперь сидят, обложившись своими работами, на бордюрных камнях, подпирая спинами подножия арки перед Лувром.
Они ждут своего клиента с тем же спокойствием, с каким мы их обходим.
Услышав русскую речь, один из них поднимает голову, окидывает нас веселым взглядом оливковых арабских глаз.
«Вы русские? – говорит он по-русски почти правильно. – Мадам, давайте я вас нарисую…»
Я смеюсь. Не надо… Я не хочу, чтобы меня рисовали. Именно сейчас - не хочу. А он, понимая это по-своему, продолжает уговаривать, заставляя меня еще активнее жестикулировать, выражая полнейшее, почти отчаянное несогласие.
«Давайте нарисую, бесплатно… - потом, решив, видимо, что слова «бесплатно» – недостаточно, усиливает эффект… - «Бесплатно… На халяву…»
Господи, «на халяву и уксус сладкий»… Я смеюсь, хотя мне становится почти противно… Неужели он знает и про уксус?
Еще одна маленькая черточка к образу русских за рубежом…
Я удаляюсь королевой, удаляюсь, ласково и величественно помахав ладошкой изумленному арабу. Он не понимает, почему такое очевидно выгодное для меня предприятие сорвалось. Конечно, откуда ему понять «загадочную русскую душу»?

Розовые свечи каштанов, толстые, в полтора обхвата, стволы, и клошар, чистящий зубы под одним из раскидистых деревьев.
Эта картинка заставляет меня замереть. Я слишком долго вынимаю из чехла камеру, желая запечатлеть это. Впрочем, может, и хорошо, что я не успеваю. Кто знает, не сочтет ли этот «чистюля» подобную выходку «вмешательством в личную жизнь»? Уже судя по тому, что мне в голову приходят подобные мысли, я понимаю, что начала адаптироваться. И начинаю одновременно с этим бояться, что потом, в общем, довольно скоро, придется «разадаптироваться», что представляется мне значительно более трудным и, сознаюсь, неприятным делом.
Мы идем по саду…
Вдалеке краснеет закат… Я иду через детство…
Ароматы, тоненькими струйками спускающиеся с ветвей деревьев, в который раз заставляют меня останавливаться. Жасмин… Миндаль… «Железное дерево»…
Под ним я останавливаюсь надолго. Я не смею сорвать маленькие цветочки. То, что я непременно сделала бы там, в России, здесь представляется мне невозможным. (Кстати сказать, мой сын до сих пор носит по всей Москве бумажки от съеденных по дороге конфет в поисках несуществующих урн… И это в Париже мы были только неделю).
Но я останавливаюсь, чтобы вдохнуть знакомый запах, чтобы заснять малюсенькие розовые цветочки, которые мы ели в детстве, радуясь сладости, скрывающейся в бордовой чашечке каждого цветка. Почему мы называли его «Железным деревом»? Мне кажется, мы считали, что оно непременно должно тонуть в воде. Хотя, честно сказать, никто из нас никогда этого не проверял. Ну, пусть, «железное», так «железное».
Во всяком случае, я вдоволь настоялась под ним, чтобы через несколько минут двинуться дальше безо всякого ощущения потери. Я ничего не теряла. Я обретала… Этот сад, эти улицы, эти дома… Багеты и круассаны… Устрицы и луковый суп… Вечерний туман над Сеной и неподвижные, погруженные в раздумья, спрятавшиеся за шпилем Нотр-Дама, чудовищные химеры, созданные фантазией Виолле-ле-Дюка.
Я сижу на скамейке у Нотр-Дама, сижу и наблюдаю, как садится солнце, как постепенно исчезают в полумраке изумительные детали порталов, на которые можно смотреть и смотреть бесконечно. Сцены Небесного Суда, Рая и Ада… Они стаивают, растворяются в подступившей к самым стенам собора темноте. А я сижу… Смотрю на очередную фигуру на коне… На играющих у подножия памятника детей… На выплывающий из-за облаков месяц… И забываю, что мне надо возвращаться в отель, что я, в сущности, плохо представляю, как должна это сделать, потому что сегодня – первый день моего пребывания в этом городе, и я ни разу не спускалась в метро, о котором меня не однажды предупреждали… Я жду, что заблужусь в нем, что мне там непременно встретятся все отбросы общества, которые только и ездят на метро… «Все приличные люди ездят на автомобилях»… Значит, все неприличные у них слишком похожи на приличных, потому что ни разу за всю неделю мне не пришлось испытать ни одной неприятной минуты под землей. Что ж… Еще одно доказательство верности теории относительности?
Мы идем обратно, поворачиваем с одной улицы на другую, и радостно прибавляем шагу, когда на очередном повороте перед нами открывается знакомый вид…
«Bonsoir»…
- Добрый вечер.
- Добрый вечер…
- Как провели день, мадам?
- Спасибо. Очень хорошо…
- Вот ваши ключи… Рад, что вам понравилось. Что-нибудь желаете? Доброй ночи, мадам…
Портье уже сменился. Этот постарше и повыше… Он протягивает мне ключи, слегка касаясь моей руки. И улыбается.
Я улыбаюсь в ответ, чтобы снова услышать.
- Если вам что-нибудь потребуется…
Хорошо, я буду иметь в виду…

«Знаешь, французы в отношении женщин, во всяком случае, - хорошо воспитанные грузины»…
Оставим некоторую спорность этого утверждения в стороне. Я знаю, что имела в виду моя подруга. И в этом смысле я с ней согласна. Самое главное в этой фразе, для меня, во всяком случае, - «хорошо воспитанные».
Я стою на набережной, у самого поворота на Турнельский мост. Отсюда открывается чудесный вид на Нотр-Дам, и я озабочена мыслью, как бы это снять получше… Чтобы видна была легкая дымка только что распустившейся листвы, а за ней – широкое полукружие апсиды Нотр-Дама. Я долго, чрезвычайно долго примеряюсь, то вскидываю камеру повыше, то, напротив, опускаю ее вниз… Ставлю локти на еще теплый от только что спрятавшегося за небольшую тучку солнца камень, чтобы удержать камеру в нужном мне положении. Я так увлечена, что ничего не вижу и не слышу. Не вижу, как около меня останавливается молодой мужчина. Не слышу, как он тихонько окликает меня, когда я едва не попадаю ногой в ловушку – первую ступень лестницы, ведущей вниз, к Сене… Ему приходится ухватить меня за локоть.
- Простите, - улыбается он, - вы могли упасть.
Могла. Хотя понятно, что теперь это только очень милый для знакомства повод. Спасши меня от вывиха лодыжки, по меньшей мере… он не собирается уходить. Он еще некоторое время ждет, наблюдая за тем, как я вожусь с камерой. А я со своей стороны наблюдаю за ним. Я чувствую его присутствие, и понимаю, что камеру от лица все же придется убрать.
- Вы изучаете город? Вы здесь в первый раз?
- В первый… - соглашаюсь я.
- Хотите, мадам, я покажу вам Париж?
Я с улыбкой качаю головой. Интересно, что бы он сказал, если бы выяснил, что ему предстоит показывать город не одной сумасшедшей туристке, готовой свернуть себе шею, лишь бы снять собор с понравившегося ей ракурса, а целой группе… Просто не компания, а «мама, папа, восемь детей и грузовик»…
- Нет, спасибо, - я улыбаюсь (это уже вошло в привычку). – Простите, меня ждут.
Меня никто не ждет. Эти «гаврики» давно свернули за угол, совершенно не обращая внимания, что потеряли меня где-то позади.
Он откровенно огорченно разводит руками.
- Жаль. Я сделал бы это с удовольствием.
Не сомневаюсь.
Я делаю несколько шагов спиной вперед, отступая, машу ему рукой. «Au revoir»…
- До свидания.
Прохожу до середины Турнельского моста и оборачиваюсь. Я чувствую его взгляд на себе.
Он стоит на прежнем месте. Заметив, что я остановилась, он поднимает вверх руку.
Улыбается и кричит:
- До свидания, мадам. Вы очень красивая!
Я смеюсь и машу в ответ. Хорошо, что он обошелся этими незатейливыми словами, иначе я могла ничего не понять.
Было бы обидно…

Я вспоминаю наше первое утро…
Не очень теплое…
Серо-голубое небо, почти холодный ветер и мы, немного растерянные открывшимися перед нами перспективами и полной нашей неспособностью решить, куда идти в первую очередь и что делать.
Мы отправляем в наши рты наш первый круассан: очень мягкий, очень пушистый и пахнущий маслом. Запиваем все это кто чем…
Поставленные перед возможностью выбирать, мы заставили обслужить нас по полной программе.
- Cafe? The? Chocolat?
Я повторяю все это с милой улыбкой, только заменяя вопросительную интонацию на утвердительную и еле заметным жестом указывая, кто именно и что заказывает.
Разумеется, если можно выбирать, значит, я буду кофе, «мелкий» – какао, а наша спутница – чай. Следует добавить, что после нашего заказа у принесшего нам все это официанта и портье в одном лице возник следующий вопрос… С неизменной улыбкой на лице он спросил: будет ли мадам черный кофе? или с молоком?
«Мадам» выбрала черный. По двум причинам… Первая вполне естественная: я больше люблю черный кофе. Но должна сознаться, что «кофе с молоком» я отвергла еще по одной причине… Мне не хотелось заставлять его идти еще и за молочником. Глупо?
Потом мы привыкли к разнообразию в предлагаемых напитках, стали отказываться порой от апельсинового сока, а ребенок, на второй день благополучно усвоив все, что нужно говорить от момента входа в кафе до момента выхода из него, с удовольствием рокотал «merci» и «au revoir». И даже махал рукой портье, вызывая у того очередной «улыбочный» спазм.

Мы столько всего увидели. Нам этого не забыть.
Мой сын теперь вскрикивает огорченно, увидев, как разъяренная толпа на площади Бастилии, бьет витринное стекло Французского Национального Банка.
- Мама, что они делают? Представляешь, еще неделю назад, мы стояли на этом месте. А вон там мы видели…
Мы так много видели… Мы видели музеи и дворцы, памятники в садах и на площадях, дома с бесконечными памятными табличками…
«Здесь жил и умер Шопен»…
«Здесь женился на мадам такой-то маркиз такой-то»…
«…венчался Людовик XIV…»
«Здесь провел свой последний день Робеспьер»…
«Здесь пали в борьбе с фашистами участники Сопротивления»…
«Ici… ici… ici»
Каждый дом, каждый камень, каждый человек… Короли и революционеры, ученые и студенты, католики и протестанты…
Всех примирило время, обо всех осталась память…
Мы сидим на автобусной остановке. Смотрим через площадь на то, как движется поток автомобилей и думаем, куда бы двинуться нам.
Небольшая яркая точка на плане, расположившемся на прозрачной «боковушке» остановки, привлекает наше внимание…
План… План района…
Заметно обветшавшая уже карта быстро отправляется в карман.
«Vous etes ici»…
«Вы находитесь здесь»…
Как мало надо человеку, чтобы почувствовать себя человеком!
Вот это «vous etes ici…» на карте, говорящее, что кто-то позаботился и о нас, тех, кто в первый раз шагает по улице Сент-Оноре, кто в первый раз ступает на площадь Этуаль, кто впервые видит Пале-Рояль…
Непривычная для нас забота, действительная, ненавязчивая…

Она делает нас глуповато-растроганными. Она заставляет моего сына ответить на вопрос: «Что тебе понравилось в Париже больше всего?» – очень коротко…
«ЛЮДИ»…
За этим его «люди» стоит очень многое…
Небольшой пример…
Наша маленькая группа бредет по Парижу. Именно бредет, потому что многое мы уже посмотрели, многое сфотографировали. А теперь, когда до отъезда осталось полдня (мне придется сейчас нарушить даже ту весьма относительную временную последовательность, которой до сих пор я старалась придерживаться), мы находимся в несколько расстроенном состоянии. На длительное путешествие у нас уже нет времени, и остается только обойти еще раз окрестности.
- Мы еще не видели Сакре-Кер, - говорю я. – А живем – до него рукой подать…
- Так идем туда…
Мы говорим по-русски.
- Сакре-Кер? – останавливаеся возле нас пожилая француженка с лохматой собачкой на длинном поводке. – Вы ищете Сакре-Кер?
Мне неохота объяснять, что, в сущности, мы ничего не ищем. Неохота потому, что по-французски я говорю определенно недостаточно хорошо, чтобы с ходу построить длинную фразу, а согласиться с этим утверждением кажется мне гораздо более легким делом. Я соглашаюсь.
- Сакре-Кер в той стороне, - ее рука взлетает, обдавая нас тонким ароматом незнакомых духов. Француженка говорит медленно, чтобы мы могли понять. И я понимаю. – Перейдете на ту сторону, потом налево.
- Спасибо, - я улыбаюсь. – Большое спасибо.
В самом деле, меня трогает ее неожиданное участие. Я привыкла, что, если у кого-нибудь из них спросить дорогу, они будут объяснять и объяснять, пока не увидят, что ты точно все понял. Но тут мы никого ни о чем не спрашивали. И я признательна ей за внимание, с которым она отнеслась к нам.
Мы киваем ей еще раз и отправляемся по указанному нам пути.
Мы идем по одной стороне, женщина с собачкой – по другой.
Мы похожи на детей. Мы заходим в магазинчики, которые попадаются на нашем пути, мы глазеем на витрины, мы меряем шляпки в шляпном магазине и долго восхищенно смотрим на выставленные в витрине зонтики… Огромные и маленькие, с бахромой по краям и без, с резными деревянными ручками и стилизованные под суперсовременность – какие-то чудовищно блестящие зонты с никелированными ручками и длинными шпилями.
Мы идем молча, поглядывая по сторонам, стараясь запечатлеть в своей памяти все, что только можно.
Лохматая белая собачка метит столбы на противоположной стороне улицы.
Наконец, перед нами открывается тот великолепный вид, который так знаком нам по многочисленным открыткам.
Зеленый Монмартрский холм, на вершине которого величественно возвышается белоснежная базилика, и белые купола, тонущие в синей глубине весеннего неба…
- Если вы хотите подняться туда, вам нужно обойти его слева. Там – фуникулер.
Знакомый голос, знакомый аромат.
Я оборачиваюсь и замираю.
Женщина улыбается нам так искренне, что мысль, неожиданно родившаяся одновременно в трех наших головах, обжигает, заставляя меня смутиться и закусить губу.
- Спасибо огромное, - лепечу я.
Я надеюсь, что ошиблась, подумав, что именно ради нас она проделала весь этот путь, в то время, как мы развлекались, как могли, во всех встреченных нами магазинах. И с ужасом понимаю, что все именно так и есть. Она, действительно, провожала нас.
Она же, удостоверившись, что мы благополучно достигли цели нашего путешествия, благожелательно машет нам и уходит.

Удивительное ощущение свободы… Вот самое главное, что запоминается… И надолго, к сожалению.
Свободы и взаимного уважения…
Пролетающий мимо мужчина, задевает меня локтем. Самую малость…
В сущности, я могла этого и не заметить. Тем более, что обвешана сейчас как новогодняя елка. Дамская сумка с одной стороны, камера – с другой… Все это довольно значительно увеличивает мои размеры. И я едва умещаюсь на узкой дорожке для пешеходов.
- Простите, - он оборачивается и покаянно прижимает руку к сердцу. – Простите, мадам.
Я ошеломленно пожимаю плечами. Не за что…
Я снимаю маленький красного кирпича домик, вжавшийся в простенок между двумя более современными домами. Он выглядит так трогательно. Маленький домик с фигурой то ли мушкетера, то ли какого-то иного гвардейца на фасаде. Снимаю долго, приближаю и удаляю, пытаюсь найти самый удачный ракурс. И слышу, как около меня затихают чьи-то шаги, прекращается всякое шуршание и разговоры. Я опускаю камеру.
Я стою прямо посреди дорожки. И несколько человек терпеливо дожидаются, когда я закончу снимать.
Я перестаю снимать, движение народа по бульвару возобновляется…
Сен-Венсенн… Тихое, ласковое утро… Тихий, уютный район.
Слышно, как щебечут в ветвях птицы, как тикают часы на стене старого дома…
Розовый дождь из лепестков, летящий с деревьев, и огромный старинный фонарь на углу… Этого я не могу пропустить. Несчастная камера не знает отдыха в эти дни.
В порыве вдохновения я отхожу все дальше и дальше на проезжую часть.
Стены Венсеннского замка… Ров… Мост…
И море розового…
Мне кажется, я никогда этим не насыщусь…
Выехавший из двора напротив автомобиль никак не может развернуться, потому что я со своим неутолимым желанием запечатлеть все, что только возможно, занимаю просто добрую половину его жизненного пространства. Мужчина за рулем сдает назад, двигает машину вперед, и снова сдает… Я замечаю это уже в самом конце его долгого маневра. Я отхожу в сторону и виновато улыбаюсь. Он улыбается в ответ весело и понимающе. И, уже отъехав, машет мне рукой.

Я люблю этот город. С увитыми плющом стенами, с нарисованными кошками на печных трубах, с кипарисами на крышах, с улыбающимися полицейскими и уличными музыкантами, играющими «Старинную французскую песенку» Чайковского…
Ну, пусть не Чайковского… Пусть просто - старинную французскую песенку…
Я полюбила его еще больше, хотя мне и представлялось это прежде невозможным.
Я только растравила душу, побывав здесь.
- Приезжайте еще, мадам, - улыбается портье.
- Вы уезжаете завтра? – спрашивает молодой француз за прилавком магазина, в котором мы покупали ежевечерне что-нибудь на ужин. – Жаль… Приезжайте еще…
- Последний раз? – переспрашивают нас в китайском ресторане, принося нам салат из проросшего маша и креветки в ананасовом соусе. – Жаль… Возвращайтесь…

«Merci», - машинально благодарю я за что-то стюарда в самолете. И он понимающе улыбается.
- Да не за что.
Я ступаю на родную землю… Улыбаясь, подхожу к столу паспортного контроля.
- Добрый вечер.
Холодные глаза изучающе меня оглядывают.
«Родина встречала ее хмурыми лицами пограничников».
Я не знаю, почему мне приходит в голову эта строчка. Я даже не знаю, прочла ли я ее где-то или она - мое собственное детище…
Зато я очень хорошо понимаю, что если я не перестану улыбаться, меня определенно решат досмотреть, чтобы понять, чему это я так радуюсь…
И улыбка сползает с моего лица.

Я возвращаюсь домой, к обычной жизни. Из «мадам» очень быстро и бесповоротно превращаюсь в «женщину»…
- Ну, вы будете что-нибудь брать, женщина?
- Чем я могу помочь вам, мадам?
Прости меня, Родина, если я выберу второй вариант.


к оглавлению

Художник

У меня сегодня нет настроения писать, но привычка оказывается сильнее меня.
Я беру краски и мольберт и отправляюсь в сквер. Я каждый день провожу там так много времени, что начинает казаться, будто мой дом - здесь. Только сегодня он встречает меня неприветливо.
Рваные тучи ползут по небу, оставляя темные следы на земле. Никто не обращает на них внимания, и только мне кажется, будто это не тени, а огромные влажные следы какого-то невидимого чудовища. Оно идет, делая шаг за шагом, а они следуют за ним.
Оно может наступить на каждого из нас, потому что мы малы, слишком малы для того, чтобы иметь для него хоть какое-нибудь значение...
Пятна исчезают, высушенные неярким осенним солнцем, но я-то знаю, что ОНО только что здесь было. И по моим тонким, испачканным черной краской, рукам ползут мурашки.
Я так увлекаюсь собственными фантазиями, что вздрагиваю, когда чья-то тень, самая настоящая, падает на неоконченный набросок.
- Прекрасное начало. И вы уже знаете, что будет дальше?
Я поднимаю глаза, в которых сверкает раздражение. Ну почему всякий, кто проходит по этой дорожке, считает своим долгом заговорить с человеком с кистью в руке? Будто эта кисть – знак, привлекающий, требующий внимания.
На самом деле, я ненавижу уличные знакомства. Говоря откровенно, я вообще не испытываю потребности в новых знакомствах, поэтому я отвечаю, что-то невразумительное, почти граничащее с грубостью.
- Дайте кисть, - человек почти выхватывает ее из моих рук. – Вот, вот и вот...
Несколько широких, уверенных мазков в углу листа приводят меня в замешательство. Я смотрю долго, не понимая, что произошло с наброском. Он, будто положенный в проявитель снимок, темнеет, обретая вместе с глубиной неясные еще очертания.
Сначала я хочу рассердиться. То, что сделал этот странный человек, просто возмутительно. И мои брови уже сходятся к переносице, когда вдруг неожиданная мысль посещает меня. Я отвлекаюсь на мгновение, отбирая в свою очередь «волшебную палочку» у незнакомца.
Только что я еще не знала, что это будет. И вдруг меня охватывает трепет, такой знакомый, такой долгожданный, такой капризный. Это чувство настолько эфемерно, настолько призрачно... Нужно быть чудовищно нечуткой, чтобы упустить этот момент.
Я забываю о своем гневе. Я делаю одно движение за другим, безумно опасаясь, что ОН сейчас скажет что-нибудь, что отвлечет меня. И тогда пиши пропало. Ощущение ускользнет, как мираж. Но я не слышу даже его дыхания и вскоре я забываю обо всем. Маленькая черточка, только что кажущаяся нелепой, нечаянной, оживает, превращаясь в хрупкую, бестелесную незнакомку.
Только что я не знала о ее существовании, а теперь я знаю о ней все. У нее несчастная судьба, как у многих, родившихся в годы войны. Она потеряла всех кого любила, и теперь, я вижу, она идет сквозь пелену неровного дождя. Она идет в никуда. Как все мы... Счастливые и не очень... Мы не знаем своей судьбы. Нам кажется, что мы можем поймать ее за хвост, нам кажется, мы можем заставить ее подчиниться нашим желаниям. А она смеется над нами, то вытаскивая нас из самых безвыходных ситуаций, то вдруг бросая нас в грязь.
Ей наплевать на справедливость. Она развлекается, как может.
Моя маленькая, несчастная девочка. Как тебе должно быть тяжело.
Я замираю, когда солнце, выглянувшее из-за туч, вдруг бросает на мой рисунок свой теплый взгляд.
Отвратительная, безысходная серость окрашивается на мгновение в золотистый цвет. И она оживает. Я вижу, как она вздергивает худенькие плечи, как в ее невидимых глазах появляется надежда.
Это не я. Я уже не художник, я больше не имею к ней никакого отношения. Она оживает будто мне назло.
«Меня не сломить», - говорят ее плечи.
«Она победит», - утверждают ставшие вдруг выразительными блики на мокром от дождя асфальте.
Она справится.
Я бросаю кисть, и она мягко не падает, а ложится в траву, пожухшую, примятую, не находящую сил для возрождения.
- Великолепно, - наконец произносит немой свидетель. - Вот сюда немного света и...
Я хочу воспротивиться, но его мягкий взгляд из-под очков останавливает меня.
- Добавьте немного света, не то она остановится. Нельзя идти в никуда... Нужно, если не знать, то хотя бы верить...
Нелепая черная фигура в длинном плаще, слегка широковатом в плечах. Он держит в руках шляпу, смяв, скомкав ее, долго пытается ее приладить куда-нибудь и, наконец, бросает на землю. Она опускается прямо на мою кисть, скрывая ее своими черными полями.
- Война всегда ужасна, - тихо говорит он. – Она касается всех, даже тех, кто ее не помнит. Она напоминает нам о себе, пятнами крови на носовом платке, ночными кошмарами, смысла которых мы не понимаем. Она рождает в нас страхи, неведомые, становящиеся наваждением. Мы не видели смерти, но мы знаем о ней. Фотографии на стене, выцветшие рисунки, пожелтевшие письма... Все это кажется таким далеким. Но только до тех пор, пока оно, это страшное прошлое, не родится вот так, в одночасье, на вырванном из альбома листке...
Я вижу, что он собирается уходить. Долго ищет близорукими глазами свою шляпу, потом, неловко подняв ее, делает несколько шагов по аллее.
- Подождите!
Я протягиваю ему рисунок.
- Возьмите. И спасибо...
Он берет листок из моих рук, всматривается в его глубину. Он видит что-то, чего не вижу я, потому что его губы вздрагивают и кривятся.
- Нет, - он возвращает мне рисунок.
- Он вам не нравится? – мне кажется, я только хочу это спросить, но он смотрит на меня немного растерянно и печально. В его взгляде мелькают картины его прошлого. Боюсь, он не видит ни меня, ни моего дара.
Я готова расстроиться, но я не успеваю.
Он качает головой.
- Он очень недурен.
Он делает еще несколько шагов, и мой вопрос настигает его уже в нескольких метрах от меня.
- Вы художник?
Мне кажется, он молчит дольше, чем того требуют обстоятельства. Он будто замирает, перестав дышать. Потом кивает.
- Да, я художник...
И сутулая фигура вновь начинает удаляться. Еще некоторое время я вижу уменьшающийся, будто шагреневая кожа, ссыхающийся силуэт.
Я стою, забыв о времени.
«Вчера на берегу Сены обнаружен труп Клода Ренье. Совершенно очевидно, что это самоубийство... На днях полным провалом завершилась выставка его работ, которая проводилась...»
Я смотрю на золотистые пятна света, сопровождающие мою незнакомку. Немного солнца в осенних лужах... Если не знать, то хотя бы верить...
И она идет, моя бедная маленькая девочка...
Она идет...


к оглавлению

небо наших душ

- Что есть счастье? Отвечай!
Грузное тело нависло над столом и над ним, сжавшимся в комок.
- Отвечай!
А он смотрел на тень, закрывшую от него солнце, и бормотал приглушенно.
- Счастье это… Это… Счастье это…
- Нет, это невозможно!
Голос Учителя гулко растекался под сводами огромного зала, концентрировался над его головой, потом стремительно сваливался вниз. Прямо на него.

Счастье это… Вот если бы от него сейчас отстал этот невозможный, вот это было бы счастье.
Так нет же. Висит и висит над ним, стучит ему пальцем по темечку, сердито вздыхает и опять стучит. Не больно, но очень уж обидно.
И главное – не отвернешься, не спрячешься… Укусил бы этот палец, так не достать. Разъяренным жарой и людской бестолковостью слепнем старческая рука стремительно взвивается в воздухе, то жаляще впиваясь в ухо, то короткой неразмашистой щепотью дергая за волосы, то досадливо толкая его в затылок.
- Эх ты, неуч! Чего ждать-то от тебя? Уж сколько времени мы говорим об одном и том же. Не поняв этого, невозможно идти дальше.

И опять густой голос без пауз на дыхание и перерывов на раздумье. И опять что-то тяжелое, витающее в воздухе, сбивающее дыхание. Какая-то неловкость от осознания собственной бестолковости или ярость от назойливости говорящего. А еще странное ощущение потери, усиливающееся с каждой секундой… Что-то уходило от него безвозвратно, что-то совсем не связанное с этим суровым профессором «по счастью», что-то пробуждающее его неожиданно сильными толчками непослушного сердца.

Он открыл глаза, но не проснулся. Он лежал, слушая неровный ритм своего врага. Что бы с тобой сделать? Что?
На работу бы надо. Сколько теперь? Три? Нет, рано еще… Может, почитать что-нибудь?
Повернулся на бок. Нет, включишь свет – разбудишь детей. Они спят чутко. Проснутся – не заснут. А завтра в школу. Невыспавшись, схватят двойки, потом придется успокаивать, говорить, что бывает и хуже. А потом? Что он скажет им, когда они спросят – как это ХУЖЕ?
Нет, лучше просто полежать.

Решить проще, чем сделать. Тарелка-луна по-хозяйски расположила свои «нелучи» на его постели. Что меняется от того, что лунный свет - лишь отражение? Та же резь в глазах и полная неспособность его самого спастись от всепроникающей горьковатой свежести ночи. Не выключишь, не скроешься.
Не скроешься.
Повернулся. Бок затек. Кровать предательски скрипнула.
Ну, что поделаешь? Нет в жизни счастья.
Любит ли она ночи? Вот он их терпеть не может. Разве это можно любить? Каждую ночь – одно и то же. Вот этот сон длиною в жизнь… И мрачные раздумья после пробуждения.
Он закрыл глаза, старательно проявляя деланное безразличие к назойливости ночного светила.
Когда-то ему нравилось смотреть на месяц. В душе рождалось что-то хорошее и хотелось писать стихи. Стихи не получались, но его это не обескураживало. Не получаются - и не надо. Зато рядом была она, та первая, которую он любил. Потом была вторая, та, чьи дети сейчас сопят в соседней комнате. Потом та, которая ничего не дала ему: ни одного глотка свежести, которой он жаждал, - но и не забрала с собой ни кусочка его окаменевшей уже к тому времени души. Ничего, кроме коротких воспоминаний, воспоминаний без сожалений. Его это устроило. Устроило один раз, захотелось еще. Другого и с другой. Только покороче и попроще. Никаких привязанностей, никаких обещаний, никаких претензий.

- Испей воды, - тонкая рука подносит к его губам выточенный из оникса сосуд. – Испей воды из Леты.
Дерзкий взгляд изумрудно-зеленых глаз, рыжие кудри, обрамляющие высокое чело.
- Кто ты? – шепчет он. – Кто?
- Я Тихе, - улыбка становится насмешливой. – Богиня счастья. Забвение… Разве не этого ты жаждешь? Знаешь ли ты, в чем твое счастье? Коли уверен, испей…
Он бы с удовольствием. Все забыть – не этого ли он желает более всего? Он приближает губы к прохладному, зовущему краю.
Дарительница так прекрасна, колыхание серебрящейся влаги в чаше так маняще…
Он почти дотянулся. Почти… Коснулся нечаянно губами тонких пальцев, дрогнувших в самый последний момент.
Семицветная струя выплескивается на его одежды, делая белое грязновато-серым.
Звонкий заразительный смех заставляет его судорожно зажать ладонями уши. Отчего он звучит для него издевкой?

- Прошлое нельзя забывать! С воспоминаниями надо жить!
Исчезни! Испарись!
Он приподнимается на локте, отмахиваясь от этого пригрезившегося ему голоса.
- Как мне помочь тебе? Что сделать?
- Уйди! Сделай так, чтобы я забыл и тебя, и остальных. Всех.
Она улыбается. Она всегда улыбается.
«Счастлив, кто умеет познать причины вещей и пренебречь при этом всякими страхами… и неумолимой судьбой, и рокотом жадного Ахерона…»
Вергилию легко философствовать.
Он бы заставил его замолчать, если бы мог дотянуться. Да разве дотянешься. Там, в глубине веков, нет привычных ему смут и волнений, там царят оцепенение и беспробудный, бесчувственный сон.

- Ответь мне, дитя, что лучше? Несчастный, осознающий себя счастливым? Или же наоборот: счастливец, полагающий себя несчастным?
Мальчик старательно морщит лоб, всячески демонстрируя задумчивость.
Наконец выдыхает:
- Кто их разберет…
Спрашивающий выглядит странно довольным.
- Тогда ответствуй, что есть любовь?
Ребенок не видит никакой связи между выставляемыми перед ним вопросами. Их бессмысленная череда утомляет его и он отвечает наобум, просто проверяя озарившую его от безысходности догадку.
- Любовь – есть счастье.
Рука, недавно причиняющая такие неудобства, ласково ложится на спутанные кудри.
- Ты делаешь успехи, дитя мое.

- Ты все сможешь, если попытаешься…
«Ты делаешь успехи, дитя мое», - слышится.
- Господи, да оставь ты меня, вместе с Вергилием и иже с ним. Не могу больше.
Она не отводит взгляда. Улыбается глазами и краешком губ. В темноте и не разглядеть. Если бы он не знал ее… Не так долго, как…
А она говорит, тихо, почти неслышно. Но ее не остановить. В изнеможении он закрывает глаза. Есть вещи, против которых он бессилен.

Я хочу рассказать тебе одну вещь. Ты выслушай меня просто, просто выслушай. Не спорь и не соглашайся. Просто выслушай.

Солнце красноватым диском опускается, ложится на верхушки деревьев. Они становятся теплого цвета меди.
- Ты видел, как красиво? – она смеется и дергает его за рукав. – Ну, посмотри же, посмотри!
И он улыбается в ответ.
- Я вижу. Но я вижу кое-что еще более прекрасное.
- Что?
Она мимолетно касается взглядом его лица, и чертики в ее глазах скачут, как полоумные.
Ему знакома эта игра. Его теплое дыхание смягчает упрямую линию ее губ.
- Закрой глаза и увидишь.
Торжествующая улыбка перетекает с его губ на ее.

- Растопи свое сердце, милый. Просто люби, когда любится. Ненавидь, когда сердце твое ненавидит. И живи…
- Ты говоришь банальности.
- Я говорю то, что думаю.
- Значит, ты, по меньшей мере, неоригинальна.
- Значит, да. Позволь себе быть счастливым, и ты станешь им.
Губы его кривятся.
- «Хочешь быть счастливым – будь им»?
Улыбается в ответ терпеливо, как ребенку.
- Я открою тебе секрет счастья. Счастье в любви без раскаянья. И без страха.

Солнце опять спряталось за темным балахоном Учителя.
- Жалкая участь ожидает тех, кто стремится оберечь свою жизнь с помощью стен безучастия и безразличия. Несмотря на кажущуюся их прочность… Тот, кто укрывается за ними в поисках покоя, никогда не будет по-настоящему в безопасности. Ты слышишь меня, дитя?
- Слышу, Учитель…
Голос ребенка крепнет. То ли от обрушившейся на него радости познания, то ли от осознания неожиданно родившейся из ниоткуда еще очень тонкой нити понимания. Она робко протягивается между ними двумя – Учеником и Учителем.
- Скажи, что ты думаешь…
- Нет счастья выше самопожертвования…
- Сказано сильно, дитя мое… - Седая усмешка гнездится в белой, как лунь, бороде. – Но чувствуешь ли ты то, о чем говоришь? Осознаешь ли? Не возвышайся над собой, не бери больше, чем можешь унести…
Нить почти прервалась. Он, маленький мальчик, удержал ее единственно усилием воли.
- Невелика хитрость взойти на корабль, но раз уж взошел – смотри в оба!
- А разве не много проще вовсе не входить?
- Мы часто делаем первые шаги по недомыслию. Не они главное. Главное – не начать, главное – найти в себе силы идти до конца. - Теперь это уже не усмешка, а широкая, одобрительная улыбка.
- Я доволен тобой, дитя!
Мальчик поднимает голову, и в его повороте головы намечается даже некая горделивость.
- Я помню… Пустившись в путь, нужно идти до последнего вздоха. Я помню, Вы говорили…
Гулкая тишина повисает в зале. Колоколом отдается в ушах ребенка. Он ждет. Сейчас он услышит то, ради чего приходит сюда каждый день.
- Кто не умеет захлопнуть дверь перед своими чувствами, тот уже не изгонит их, когда они вторгнутся внутрь, говорят мудрецы. Но не в этом ли счастье? – Пауза. Вздох. – Не слушай их, дитя. Что может посоветовать старость? Умеренность, осторожность… Все это придет и к тебе. Но что есть жизнь без страстей? Без слез. Без искренности. Без любви. Пустая оболочка… Корабль без парусов… - Взгляд старика затуманивается. – И боль – ее неотъемлемая часть. Она указывает нам, что мы еще живем…

Менялась погода. Сперва туман пеленой поднялся от земли. Заволок все кругом, упрятал недавно полыхавшие светляками травы под своим пуховым одеялом. Поднялся выше. Соприкоснулся с пеленой, спускающейся с небес. Смешался с ней доверительно.
Потом уравновесился, уплотнился, обрел силу.
Темнота ухватила перешедшую к ней власть, отодвинула, наконец, от него, то ли спящего, то ли бодрствующего, ЕЕ тень.
Он вздохнул облегченно. Наконец.
Улыбнулся подкрадывающемуся покою: короткому, ненастоящему… Обманчивому предутреннему покою. Завтра будет завтра. На сегодня он свободен.

«Спасти человека против воли – все равно, что совершить преступление», - сказал Гораций.
Ему виднее. Вечный город располагает к размышлениям.


к оглавлению

Муха

Весеннее солнце вливалось в окно широким потоком, заставляя ее радостно и оживленно перебирать лапками, то и дело взлетать ненадолго, чтобы вновь опуститься на по-домашнему запыленный подоконник.
Она чувствовала себя почти счастливой. В самом деле, тепло делало ее слегка изнеженно-бестолковой. В такие дни казалось, что все, в сущности, не так уж и плохо. И впереди долгая счастливая жизнь. Почему бы и нет? На ее век хватит… Месяца два, вроде? Кому как, конечно… Некоторые живут и дольше. Но ей достанет и этого… Она проползла еще несколько шажков и замерла. Хватит? Хотелось бы верить, конечно, что ей дадут умереть своей смертью. И придти этот срок должен был вроде бы не скоро… И расчет она делала на оставшиеся для нее дни огромный.
Во всяком случае, она многому научилась за первую половину своей жизни, чтобы рассчитывать уж вторую-то ее часть провести так, как мечталось.
Мечталось, правда, всегда о разном. Иногда казалось достаточным иметь на обед подобный вот тому кусок пирога… В другие дни что-то менялось в атмосфере, и она понимала, что все это ерунда. И этот пирог, и этот подоконник… Есть большее, гораздо большее, чего она еще никогда не видела, и что имело бы смысл посмотреть и испытать… Тогда она начинала нервничать, недовольно жужжать, вызывая ярость у хозяев и заставляя тех хвататься за тряпки и газеты.
До сих пор ей везло. Она увертывалась и от того, и от другого. Обманув всех, забивалась в известные ей одной щели и пережидала накликанную опасность, ругая себя на чем свет стоит, давая себе самой слово, что уж это-то было в последний раз, и оправдывая эти нервные срывы магнитными бурями и критическими днями. Помогало не очень… Магнитные бури, казалось, становились все чаще, критические дни превращались в критические недели. А это настораживало… Если все это перетечет в месяцы, так значит ей до конца жизни испытывать все это, без малейшей надежды на покой? К этому она, кажется, готова не была.
Сегодняшний день, правда, начался неплохо. И в форточку не дуло, и солнце не палило, а только нежно и благородно согревало. Она огляделась, выбирая место поудобнее, и замерла, погрузившись в раздумья. Приятно быть в ладу с собой… И поиск смысла жизни начинал казаться не таким уж бессмысленным.
Она вспоминала, как в первый раз взлетела ввысь, едва успев отряхнуть и расправить влажные крылья. Ей казалось все вокруг таким замечательным, новым и неизведанным. Потом обнаружилось, что у этого ее мира есть пределы. И они – не так уж далеки… Ограниченная стенами кухни, она начала испытывать некоторую неловкость. Понимание того, что она достойна большего, отравляло временами ее жизнь. Тогда она отправлялась в путешествия… Они были опасны и потому привлекали ее еще больше.
Она обнаружила, что за этими, ставшими ей родными, серо-зелеными стенами есть еще пространства - менее знакомые, но такие же ограниченные… Она изучила и их… Поползала по книгам, перечитала все их корешки… Больше всего полюбила гладкую поверхность полированного стола, на которой ХОЗЯЕВА частенько забывали недоеденные кусочки торта или надкусанные бутерброды… И раскрытые книги и журналы… Все это чрезвычайно нравилось ей… Она вкусно ела и много читала… Пока однажды едва не погибла, увлекшись изучением Экклесиаста, что помешало ей вовремя заметить занесенную над нею, сложенную в трубочку, газету.
Газеты она не любила… Ни читать, ни… Писали в них обычно всякую ерунду, а уж понимать, что именно эта газета может стать последним, что коснется тебя в этой жизни, было и вовсе грустно. Поэтому она облетала газеты стороной… Береженного Бог бережет… Пока берег…
Она перестала залетать в комнаты, осознав их пространственную ограниченность. Все самое необходимое для жизни находилось здесь, в кухне. Тепло, еда, вода… Только все хотелось чего-то еще… И это что-то тоже было не так уж недоступно. Всего только подняться к почти всегда открытой форточке и… лети себе, дорогая…
Мешал страх… И она периодически не уважала себя за это.
Пригревшись, она почти заснула.
Подремать не дали. Собственно, она не особенно на это и рассчитывала.
Рядом что-то громыхнуло, потом мягко шмякнулось рядом с ней.
От неожиданности она втянула голову в плечи, прижалась брюшком к беловато-серой поверхности подоконника, подождала немного, отдаваясь во власть инстинкта. Потом, скользнув, исчезла в трещине между рассохшимися от старости подоконными досками.
Фух!!! Пронесло…
В рубашке родилась…
Такие периодические чистки ХОЗЯЕВА устраивали часто. И она всякий раз успевала… Она замерла, чтобы никакое движение не привлекло к ней внимания ее извечного врага.
По прошествии времени стало интересно, кому ж это так не повезло. И пришло запоздалое понимание того, что этот кто-то может нуждаться в ее помощи. Еще несколько длинных мгновений ушло на борьбу с инстинктом самосохранения. И, наконец, она выглянула осторожно. Озираясь, поползла к краю, туда, где громоздилось что-то тяжелое… черно-зеленое… перебирающее мохнатыми ногами с крючочками…
Она обползла это нечто со всех сторон, приблизилась осторожно к изголовью…
- Эй, - так же осторожно позвала…
Тишина была неприятна. Хоть бы пожужжал, тоскливо подумала она. Жужжнул бы разок…
Ласково, хотя и с опаской, тронула переливающееся на солнце крыло. Оно безжизненно повисло, не отозвавшись на прикосновение.
Что же мне для тебя сделать?
- Эй!
- Жжж… - отозвалось тело. - Ужжасно больно… Жжжуть…
- Потерпи немного… Щщщщас…
Мгновение ушло на то, чтобы слетать к раковине, мгновение - на то, чтобы вернуться обратно, за спасительную занавеску…
Она опустила хоботок, коснулась влажно закинутой неестественно головы…
- Не поможжет… Я знал, что сюда нельзззя… Любопытство проклятое одолело…
Он с трудом приподнял голову, оглядываясь. Скользнул взглядом по серой от пыли занавеске…
- Жжжжуть… Как ты здесь жжжживешь?
Обида всколыхнулась в ней, неожиданно комом поднявшись к горлу.
- Прекрасно жжживу, - откликнулась горделиво и опустила виновато голову.
Лгать было противно.
- Только чего-то недостает…
Их взгляды встретились. Он пошевелил ножками, приподнялся немного, умащиваясь поудобнее…
- А ты как сюда попал?
Он задрал голову.
- Оттуда…
Отяжелевшая голова опустилась. В его фасеточных глазах мелькнуло что-то похожее на сожаление.
- Солнце… Запахи… Простор…
- Простор? – Это было непонятно.
Что значит этот простор? И где его границы?
Что границы непременно должны быть, она знала из своего прежнего опыта. Он же, услышав вопрос, а, может, прочтя его в ее взгляде, только покачал головой…
- Не зззнаю… Я их не достигал…
Он умирал. Она понимала это по тому, как все реже и реже шевелились его ножки, как все тусклее вспыхивали огоньки в его глазах, все глуше слышалось бормотание…
- Глупо… Ах, как глупо… Жжжжаль… Чертовски жжаль…
Она подползла поближе, стремясь услышать то последнее, что он говорил.
- Жжжить хочется… Дышшшать… Воззздуха мало…
Он замолчал, наконец, оставив на ней свой гаснуший взгляд. Она дождалась, когда он потухнет окончательно. Потом взвилась вертикально.
Она взлетела, осмотрела его сверху, подлетела к краю светло-зеленой в цветочек занавески и выглянула наружу.
Тихо… Смертоносная тряпка на спинке высоченного стула напоминала о тленности всего сущего… В доказательство собственной храбрости она взлетела и опустилась прямо на середину влажного орудия убийства.
При этом она ни на секунду не забывала поглядывать на дверь. Посидела немного, побродила по крутым склонам складок… Она доказала себе, что не боится… Может…
Осталось доказать ИМ. А этого не хотелось. И от этой глупой, никчемной бравады ей стало грустно. Совсем грустно… Беспомощность угнетала, вызывая ярость и толкая на бессмысленные поступки. Кипя от негодования, она взлетела, пересекла черту, которую в последнее время старалась не пересекать, пролетела одни запретные врата, потом другие…
Яркое солнце сменилось полумраком. В углу комнаты негромко бормотал телевизор. В глубинах мягкого кресла развалилось ненавистное ТЕЛО. Оно, осыпанное крошками свежеиспеченного пирога, слегка похрапывало и подергивало ногами-тумбами.
Она выбрала место, где заканчивались бежевые брюки и начинались уже почти безволосые ноги. И опустилась на них.
Ей хотелось ужалить, укусить, причинить боль. Но она этого не умела. Тогда она заметалась, заползала, готовясь защекотать врага до смерти. ТЕЛО зашевелилось, недовольно вздохнуло. Огромная ладонь-лопата лениво разметала воздух вокруг. Поток воздуха подхватил ее и швырнул в сторону, стало больно дышать. То ли от страха и унижения, то ли от обрушившихся на нее перегрузок. Все бессмысленно. Разве можно победить эту махину? В глазах вскипели слезы…
Ладонь взметнулась вверх, опустилась где-то совсем недалеко от нее. Она взлетела на доли секунды и вновь опустилась на прежнее место. Вот тебе, отвратительный, мерзкий убийца! Как я тебя ненавижу!
Ненависть рождала смелость. В голове вертелось что-то героически-задорное, какие-то то ли стихи, то ли песни из глубокого детства.
Всплывали вычитанные ею на случайно оставленных доступными страницах строки, призывающие не быть безразличными и заботиться прежде всего о чужом счастье. О чем она заботилась сейчас? О счастье? Чьем? О достоинстве? Она боролась за жизнь? Чью? Тому уже не помочь… Нелепость какая-то…
Она не успела увернуться…
Тяжесть пригвоздила ее к месту, вдавила в средней мягкости мышцы… Дальше все происходило так быстро, что она не могла бы объяснить, как так случилось, что она вырвалась все-таки из этого жуткого плена…
На доли секунды приоткрылась, отворилась тьма, ослепив ее и лишив способности не только мыслить, но даже просто воспринимать происходящее. Она метнулась, рванулась к свету, волоча за собой то ли вывихнутое, то ли обломанное крыло. Потом, собравшись с силами, поднялась вверх, взлетела к самому потолку. Выше не получалось. Выше ей не дано… Или дано?..
Она пронеслась в ужасе и злости в обратном направлении, не разбирая дороги, завернула за колышущуюся занавеску и упала рядом с уже почти высохшим телом. Огромное и мохнатое, оно закрывало ее от чужих глаз, желающих ей смерти. В его спасительной тени она вновь обрела способность рассуждать. Идиотское чувство юмора возвращалось к ней потихоньку, словно сомневаясь, имеет ли это теперь смысл.
Она усмехнулась. Отъевшаяся на богатых хозяйских харчах и проведшая в тиши библиотеки добрую половину жизни, она чувствовала себя теперь еще более нелепо, чем те, кто никогда не прочел ни одной книги… Она понимала больше и чувствовала острее. Осталось уверить себя, что все это к добру…
Ладно… Бог с ним… С образованием уже ничего не поделаешь… «Все суета и томленье духа»…
Хотя…
«Кто находится между живыми, тому еще есть надежда»…
Она встряхнулась… Будь что будет…
Привычным движением почистила крылышки, оглянулась назад, пытаясь справиться с нахлынувшим на нее волнением. И поползла… Вверх, вверх, туда, откуда доносились незнакомые звуки и влетал в кухню свежий ветерок.
Подтянулась раз, другой, едва удержалась на скошенном ребре наличника… Последний раз вздохнула и полетела…
Вперед и вверх…


к оглавлению

Элис

Эта история началась много раньше. Мне трудно сказать, сколько времени прошло с тех пор, как в нашем доме появился он – мужчина матери моей хозяйки. Звучит непонятно, да?
В общем, вот Элис – моя хозяйка. Ей тринадцать и она рослая, красивая девочка с огромными глазами и уже вполне сформировавшейся фигурой. Мальчики заглядываются на нее, я видел. Когда она идет из школы, ее то и дело провожают какие-то переростки, которые периодически, когда не видит Элис, пытаются отогнать меня, чтобы я не путался у них под ногами. Я их понимаю. Им хочется оказаться как можно ближе к ней, а тут я со своим вечно дергающимся от волнения хвостиком. Но Элис непреклонна. Стоит ей заметить, что кто-то из них пытается меня обидеть, как для нахала счастье заканчивается. Больше он не имеет никаких прав на ношение ее небольшой сумочки.
И я, грешен, раздуваюсь от гордости. Ведь это именно от меня зависит, кто завтра проводит Элис до дома.
Дом наш стоит на окраине небольшого городка. Идти до него долго, если идти пешком. А уж для меня и вовсе – край света. Но я каждый день провожаю Элис в школу, а потом встречаю ее, когда заканчиваются занятия. Мне это в целом нравится, тем более, что, когда моей любимой девочки нет, дома делать все равно нечего. С тех пор, как миссис Клейтон вышла замуж во второй раз, весь мир вращается вокруг ее драгоценного Эрика.
Что вам сказать? Я ее понимаю. В возрасте тридцати восьми она выглядит на тридцать от силы. И Эрик тоже весьма и весьма хорош собой. Он немного младше ее, но это практически незаметно, в особенности, когда глаза Алины сияют от счастья. А они сияют, признаюсь вам. Да еще как.
Когда Алина была замужем за отцом Элис, такого, кажется не было. Что ж… Я рад за нее…
Она ведь меня тоже любит. Просто сейчас ей не до меня, это уж точно. Эрик не работает, она тоже. Сейчас у них медовый год…
Они счастливо смеются, когда говорят об этом.
То есть Эрик работал до того, как они поженились. Кажется, журналистом в какой-то средней руки газетенке. Потом что-то произошло, и его уволили. Или он сам уволился… В общем, это совершенно неважно. К тому времени закончился, наконец, бракоразводный процесс с мистером Клейтоном, и Алина с моей Элис оказались вполне обеспеченными. Несмотря на неприятный запах изо рта и дурную привычку не каждый день менять носки, он оказался человеком щедрым.
Так что теперь какой-то год безделья не представлялся им чем-то страшным. И они бездельничали от души. Должен сказать, пока не слышит Элис, они не вылезают из постели все время, пока ее не бывает дома. Сначала я невольно оказывался свидетелем таким откровенных сцен, что даже мне, видавшему виды псу, иной раз становилось не по себе. Но потом я решил, что есть возможность провести время гораздо более приятным образом и стал уходить из дома вместе с Элис: и ей приятно, и мне хорошо. Да и Алина получает возможность почувствоваить себя свободной от необходимости защищать меня от этого мачо.
Не скажу, что он дурно ко мне относится, но пинки, получаемые мною от него представляются мне хотя не слишком болезненными, но от этого не менее неприятными. Я понимаю, я мешаю ему. Он и так не чувствует себя хозяином. А тут еще я, старый пес, любящий нежиться на мягком животе Алины. Она ведь и теперь иногда берет меня к себе, когда ложится погреться на солнце у самого края бассейна.
Бассейн – это, конечно, не совсем то, что вы думаете. Никакого лишнего шика. Все только самое необходимое: достаточная глубина, никелированная лестница, уходящая куда-то вниз и вода – в меру прохладная и в меру чистая.
Алина по утрам частенько занимается тем, что какой-то палкой вылавливает с поверхности все то, что за ночь ухитряется свалиться в этот «признак достатка». Вообще-то для предупреждения подобных мероприятий существует пленка, которую на ночь следует натягивать над поверхностью воды, но вечерами они часто оказываются не в состоянии мыслить трезво. И в прямом, и переносном смысле.
Им нравится заниматься любовью. И они любят, когда около их постели при этом располагается поднос с парой бокалов. От этих бокалов распространяется такой резкий запах, что я предпочитаю улизнуть из комнаты до того, как начнется самое интересное. И этот запах – запах агрессии. Алине, впрочем, он, кажется, нравится. Хотя что это обсуждать… Женщины – существа непредсказуемые.
Иногда, кажется, Алине приходит в голову, что она совсем забросила свою любимую девочку, и она поднимается тогда, заводит машину и едет встречать Элис после занятий. Мне кажется, моя хозяйка не слишком бывает этому рада. А я в общем вполне доволен, потому что одно дело гулять на лужайке у дома, а совсем другое – тащиться по залитым солнцем улицам по пыльной дороге. Я староват уже для таких длинных путешествий.

- Элис! – гневный окрик заставляет меня поднять голову и сквозь завесу белых прядей попытаться увидеть, что же такое произошло, что заставило обычно вполне мирную Алину возвысить голос до того, что зазвенели стекла на веранде.
Внешне не произошло вообще ничего. Все, как сидели так и сидят за столом. Только Элис как будто насуплена, да Эрик смотрит на нее с каким-то странным выражением лица: он то ли рассержен, то ли взволнован больше обыкновенного. Ну, а скорее и то, и другое…
- Убирайся из-за стола, Элис! – доносится до моего слуха. – но вначале собери все, что ты рассыпала.
И в самом деле, пол под ее стулом усыпан крошечными печеньями. И она, моя любимая девочка, собирает их непослушными пальцами. И слезы, закапавшие вдруг из ее глаз, смешиваются с пылью, образуя грязные кляксы на грязном полу.
- Прости, Эрик, - примирительно говорит Алина, когда все печенья подобраны и Элис, горделиво вскинув голову, уходит в глубину дома. – Прости, у девочки переходный возраст…
- Ничего, дорогая, все образуется, - голос Эрика звучит излишне ровно, будто старательный ученик сыграл наконец на ненавистной виолончели гамму – без ошибок, но и без удовольствия.
- Она полюбит тебя, дай ей время.
- Конечно, дорогая…
Продолжения их разговора я уже не слышу, потому что отправился на поиски моей девочки. Я не могу оставить ее одну, когда она плачет.
Конечно, она сидит у себя, уткнувшись носом в плюшевого зайца.
- Уходи отсюда, - шепчет она, - убирайся. Мне никто не нужен.
Но я не обращаю на все это никакого внимания. Я знаю, что ей нужно. И запрыгиваю на розовое покрывало ее постели. Вообще-то это строго-настрого запрещено и обычно Элис мне этого не позволяет, Но сегодня мой протест ей приятен, и она только прижимает меня к себе.
- Как я его ненавижу, - шепчет она,открывая мне одну из своих тайн. – Как ненавижу…
Я помню, когда испортились их отношения. Во всяком случае, мне кажется, что я помню.
Однажды Элис надерзила Эрику, не помню, что она говорила. Она говорила, а он молчал и слушал. Молчал, глядя на нее пристально, каким-то странным, напряженно-внимательным взглядом. Он молчал, а я видел, что сейчас разразится буря. И она разразилась. Он схватил ее поперек туловища, уложил на колени и, стянув штанишки, отшлепал по голой розовой попке. Я помню ее изумленные глаза, когда сильная мужская рука пригвоздила ее к месту. Мне кажется, она даже не сопротивлялась, потеряв от удивления дар речи. Да и Эрик шлепал ее не сильно, скорее наоборот. Он заметно сдерживался, и на лбу его выступили жемчужные бисеринки пота.

- Зачем мы сюда приехали? Зачем?
Она повторяет этот вопрос раз за разом, все тише и тише, зарываясь личиком в мою шерсть.
В самом деле, зачем?
Она не хотела ехать. Этот дом на самом берегу океана был когда-то любимым местом отдыха семьи. Но потом все изменилось. И два долгих года, пока шел бракоразводный процесс, они не приезжали сюда. Ни один не хотел признать, что с этим домом связано слишком много хороших минут, чтобы портить воспоминания о них теперь, когда семьи не стало.
И только этим летом…
Я лизнул соленую влажную ладошку и закрыл глаза.
В животе заурчало, и я вспомнил, сколько конфет досталось мне несколько дней назад, когда машина, ведомая опытным водителем, спокойно катилась по пустынной дороге.
- Будешь? – Эрик перекинул через голову пакетик с разноцветными карамельками.
Пакетик упал на колени Элис, а она неожиданно раздраженно сбросила его под ноги. Вот когда мой довольный живот вспомнил что такое пир горой. Я слопал все, что сумел найти, а, уверяю вас, нашел я все, что было в этом пакете. И даже то, что из него не выпало. В конце концов, какая разница. Ведь могло же выпасть. А я не люблю полагаться на волю случая. Хозяином этого случая в этот раз был я. Я и съел все до единой конфеты.

Ночь наступила для нас неожиданно. То, что этот неприятный день закончился я узнал, когда твердая рука выкинула меня из кровати Элис. Рука пахла виски и Алиной.
- Оставь его, Эрик, - голос Элис был сонный, но протестовала она изо всех сил.
- Собаке не место в постели, детка, - он примирительно похлопал ее по высунувшейся из-под одеяла ножке.
Слегка пошатываясь направился к выходу, одновременно подталкивая ногой к двери меня. Он был пьян, и я заворчал недовольно. Я мог себе это позволить. Собака хозяйки имеет право на выражение собственного мнения.
- Завтра день будет лучше, чем сегодня, Элис.
- Иди к черту, - если это услышал я, то должен был слышать и он.
- Я уже был там, - ответил он глухо.

День обещал быть прекрасным. Это я понял уже тогда, когда вышел на рассвете обследовать территорию.
Розоватое солнце только собиралось покинуть свое ночное убежище. Сообщая о своем скором появлении, оно разлило немного жидкого золота на самом горизонте. Совсем немного золота. Но я был счастлив. Именно поэтому, закончив со своими утренними делами, я так нахально ввалился в комнату Элис.
Она спала, разметавшись по постели, а на самом краешке ее сидел, обхватив голову руками Эрик.
У него наверняка опять болела голова. И ему следовало бы принять аспирин. Но почему он искал его в комнате моей Элис, я не понял.
И не сказать, что мне понравилось его появление в святая святых.
Если бы его не было сейчас здесь, я мог бы опершись на задние лапки нежно лизнуть мою девочку в теплый нос. Она бы, конечно, недовольно фыркнула и, наверное, махнула бы рукой… Очень может быть, что она даже в отместку попала бы мне по носу, и я бы потом долго чихал… Но это был МОЙ ритуал и мне не нравилось, что этот непроспавшийся тип лишал меня этих драгоценных минут.
Мы посмотрели друг на друга безо всякого удовольствия. Но и без страха. Разумеется, я говорю сейчас про себя. Я был горд собой, потому что я победил. Он поднялся и вышел, тихонько прикрыв за собой дверь. Я ликовал.
Все-таки вся эта неделя отдыха прошла не так уж плохо. Конечно, Элис была немного не такой, как всегда. Пожалуй, чуть более раздраженная и плаксивая. Но Алина права: у девочки сейчас переходный возраст. Я кое-что в этом понимаю. В том смысле, что этот «переходный возрат» я нюхом чую. Но я знаю, что это должно пройти. Алина сказала «пройдет», а я ей верю.
Вчера мы бегали с Элис по пляжу. С самого утра. Ближе к обеду к нам присоединился Эрик. Алина взяла машину и отправилась в магазин. Утром, лежа под столом, уткнувшись носом в мягкие тапочки моей Элис, я слышал, как она ворчала, что в доме не осталось самого необходимого: закончились ее любимые духи, почти не осталось бальзама для волос…
- Я не вернусь к обеду, - сказала Алина. – ешьте без меня. Мне все равно надо беречь фигуру.
И Эрик приглушенно засмеялся. Потом раздался хлопок, это Алина шлепнула по довольной физиономии молодого мужа. Мне знаком этот звук, Алина не любит кричать, но рука у нее легка на подъем.
Когда заворчал мотор, и рассерженная последней выходкой Эрика Алина исчезла в дорожной пыли, Элис соскочила со стула.
- Мы гулять. К обеду не жди.
- Ничуть не бывало, - спокойно заметил вслед удаляющемуся платьицу Эрик. – В обед чтобы была дома.
- Ничуть не бывало, - передразнила его Элис, и мы побежали.
Я с трудом успевал за ней. Мне было весело, потому что впереди нас ждал целый день свободы.
Прямо перед нами виднелись невысокие песчаные барханы, а над ними возвышались изрезанные ветром скалы.
Мы всегда раньше гуляли здесь. Иногда Элис забиралась на самый верх, садилась на скальный выступ, свешивала ноги и смотрела вдаль. Куда-то за горизонт, будто выброшенная на необитаемый остров она ждала спасительный парус. Алина не любила, когда Элис проводила целые дни на солнце и всегда ворчала, находя ее здесь. А мне нравилось это место и я думал, что хотел бы провести здесь остаток своих дней. Среди солнца и песков – что может быть лучше.
Так мы и сидели: она, свесив босые ноги с нависающего над песками уступа, и я, пристально вглядывающийся слезящимися глазами вдаль.
Со стороны домика к нам направлялся Эрик. И следы его вырисовывали странные зигзаги на мокром песке. Часть этой прерывистой змейки время от времени слизывали волны.
Огромная чайка уселась почти у самого моего носа. И я, не выдержав птичьего нахальства, хотя и несколько лениво, бросился на нее. Всяк сверчок знай свой шесток!

- Элис… Элис…
Голос Эрика показался мне ужасным. Он дрожал, и рука его, обычно твердая, несмело гладила оголенное бедро моей девочки.
- Оставь меня! Я тебя ненавижу!
- Элис, прости меня…
- Мне было больно. Мне и сейчас больно.
Она заплакала, закрыв лицо руками.
- Элис…
Я не понимал, о чем они говорят. И не мог вспомнить, хотя бы один случай, когда Эрик был бы жесток с моей Элис. Будь это так, я вспомнил бы, что я – пес! Я вцепился бы ему в горло. Я убил бы его!
Я сидел на собственном хвосте и думал, думал…
Я помнил, как они играли вместе на берегу. Во что они играли?
Помнил, как Элис убегала, а Эрик, как обычно пьяный и веселый, догонял ее.
Она могла бы убежать, если бы не споткнулась.
Блохи, черт бы их побрал! Я порывнулся поймать хотя бы одну, и почти поймал… Лязгнул зубами, не удержавшись в неудобной позе, ушиб бок об острый камень. Заскулил коротко.
Она тогда упала лицом вниз, а Эрик упал сверху. Он тормошил и тормошил ее, и лицо его казалось мне торжествующим.
Он победил.

- Элис… Я…
Он потянулся к ней всем телом: руки его коснулись ее коленей, губы скользнули по плечу. Она вскочила.
Камень из-под ноги Элис сорвался с грохотом вниз. Просчитал многократно касания, смолк где-то внизу, утонув в белом песке.
- Элис!
Хвост мой, хвост! Как я тебя ненавижу порой.
Эрик заметался по зашатавшейся под ногами породе. Кинулся вниз, спихнув с тропинки меня.
Девочка моя! Девочка!

- Как это могло случиться? Как?
Алина сидит на влажном песке, удерживая белокурую головку моей девочки на коленях.
- Как? Как? Как?
Она раскачивается, что-то бормочет, не отводя неподвижного взгляда с выделявшегося на фоне бело-серых, присыпанных вездесущим песком, камней ставшего уже бурым пятна.
- Она столько раз прыгала оттуда.
Мы прыгали.
Но в этот раз она не собиралась прыгать.

Я поднял голову навстречу переползающей по небосклону луне.
- Ты понимаешь меня, пес? Случай – вот наш господин… Вся наша жизнь – только череда случайностей. Если бы не он… Ты ведь знаешь, я не хотел…
Он никогда не называет меня по имени, и жесткая его рука непрерывно гладит меня по спине. Гладит, делая больно, запутываясь в нечесанной, спутанной от грязи и морской воды шерсти.
Я знаю, что он не хотел. Эрик в сущности неплохой малый. И он, кажется, любил Элис. Ему нравилась моя девочка.
Он изменился. Я уже и забыл его прежнюю пружинящую походку. Теперь он бредет по песку, проваливаясь по щиколотку. Опустившийся молодой старик. Он приходит сюда каждый день. Спит вместе со мной на пляже, ест принесенные из дома бутерброды и говорит, говорит, говорит…
- Скажи, эта луна не сводит тебя с ума? Это море, шумящее непрерывно. Эта скала… Эта скала в особенности. Что осталось в моей жизни, кроме этой скалы? Ничего в ней нет. И не было ничего. Алина… Знаешь, ведь и ее не было…
От него несет перегаром. Неожиданно он заходится то ли в смехе, то ли в кашле.
- Знаешь, что самое смешное во всей этой истории? Что всего этого не было. Не могло быть. Отчего только так дрожат руки?
Руки и правда дрожат. И несколько горячих капель падает мне на нос.
Я привычно кладу голову на его колено. Мы сидим, прижавшись друг к другу, сидим долго, потом засыпаем.
Я собирался остаться здесь навсегда. Я остался.
Вместе с этим ветром, этой луной, этим камнем, отнявшим у меня мою девочку и Эриком, волею случая ставшим мне другом.


к оглавлению

в плену неистовых желаний


В плену неистовых желаний,
Отвергнув праведный покой,
Готова душу в знак терзаний
Пронзить терновою иглой.

Я птицей первою весенней
Нежданной трелью мир взорву
И на исходе вдохновенья
Паду в росистую траву.

Уйду без слов и без упрека,
Ладони в Лету окуну.
Уйду, не спрашивая срока,
Волчицей воя на луну.


к оглавлению

осень пожухлая золотом пряным...


Осень пожухлая золотом пряным
В сердце вливается огненной плазмой.
Мальчик-амур за закатом багряным
Нам отвечает улыбкой безгласной.

Листья червонные шепчут молитву,
Песню прощальную осени зыбкой.
Знаю, весной этой грусти палитру
Вспомнишь и ты вдохновленной улыбкой.

Вспомнишь, когда за бескрайние дали
Солнце закатится огненным шаром.
Вспомнишь, как губы сухие шептали,
Пламя свечи полагая пожаром.

Мы ворошили взопревшие листья,
Дрожью промокших рябин любовались…
Символ зимы – эти алые кисти…
Мы в утешенье себе целовались…

Ты уж прости меня, мальчик мой нежный,
Слабость свою я умыла слезами.
Мне уж не быть беззаботною прежней…
Пусто бескрайнее небо над нами.


к оглавлению

Жатва

Старая женщина подошла к окну. Подошла, чтобы в последний раз взглянуть на окружавшие замок леса, вдохнуть глоток родного воздуха, попрощаться с землей, которую привыкла считать своей.
Она уже слышала тяжелые шаги за дверью. И знала, что они означают.
Лето было в самом разгаре. День весело звенел птичьим многоголосьем. Но для нее все заканчивалось.
Она остановилась, коснулась нетвердой рукой раскрытых ставен.
Солнце плеснуло ей в лицо жарким золотом.
- Именем величайшего из королей…
Она обернулась на звук голоса. Обернулась и замерла, то ли от боли в спине, пронзившей ее старое тело, то ли в ставшем для нее привычным желании запечатлеть все, что происходит, в последний раз. Она знала, что конец близок. И не так уж важно, что это будет за смерть.
Она и без того стара, они же хотят отнять у нее и эти, последние дни. Пусть. Так было даже лучше.
В самом деле, лучше.
Она прожила долго. И она подошла к логическому концу жизни раньше, чем это заметил сам Господь. Что ж, это не ее вина.
Они называли ее «ведьмой» и «старухой». А она улыбалась. Правда, улыбка эта скорее походила на гримасу. Но и это ей было безразлично.
Она пережила все свои суетные желания. Она была красивой, умной и смелой. Ей оставляли красоту, отрицая и ум, и смелость. Женщина не должна быть умной. Женщина не может быть смелой.
Она усмехнулась, когда запястья стянули грубой веревкой. - Вы боитесь меня?
Облаченный в плащ мушкетера юноша покраснел.
- Я выполняю указ.
- Да, конечно… - презрительно улыбнулась старуха. – Мужчины, ведущие борьбу с женщинами и побеждающие их – что может быть более нелепым?
Она пересекла комнату под пристальными взглядами выстроившихся у дверей солдат.
Ее дом стал ее тюрьмой.
Она огляделась еще раз и шагнула за порог.
- Что будет с моим сыном? – спросила.
Ее в молчании вывели во двор.
Она на мгновение прикрыла глаза.
- Дворян не пристало вешать.
И отвернулась.
- У нее нет души, - услышала за спиной.
- Отведите меня наверх.

Она проиграла схватку. Да и много ли найдется на свете тех, кто, дойдя до края собственной жизни, не обнаруживал бы за ним пропасть?
Она не могла победить. Кто смог бы выйти победителем в этой неравной борьбе, борьбе против короля? Но она достигла своей цели: она не позволила своему мальчику при жизни узнать, что такое забвение. Она сделала его легендой. Он – стал мятежником, восставшим против короля. Она сделала его человеком, который боролся за свои права. Он стал тем, на кого смотрели с восхищением и надеждой.
А что будет теперь – не все ли равно?
Осталось только вспомнить… Последний раз пройтись по всем закоулкам памяти.

На огромном дворе, где она играла, никого не было. Только она и маленький щенок, только-только выползший из-под брюха матери. От него пахло молоком и чем-то кислым.
Она мечтала о том, как он вырастет и станет ей другом.
Только прошел дождь. Сильнейший летний дождь, в одночасье превративший двор в болото. Липкое месиво привычно утяжеляло подол ее платья.
И звуки охотничьего рожка, возвещавшие о возвращении братьев с охоты, ее ни радовали, ни огорчали.
Вряд ли они вообще вспомнят о ее существовании. Им уже по двадцать с небольшим, ей – только шесть.
Ей уже давно хотелось стать взрослой, хотелось внезапно оказаться равной братьям. Ей представлялось, как однажды удивятся они, обнаружив, что вот она, их маленькая несмышленая сестра, выросла, став невероятно красивой, умной и… втайне она надеялась, что вот такую – красивую и умную – они не смогут не полюбить. Они станут гордиться ею.
Заскрежетали потревоженные цепи, заскрипели отворяющиеся ворота.
Но это случится не сегодня.
Она подняла испачканное грязью лицо навстречу цокоту подков. Без ожидания, без нетерпения. Просто, воспринимая сейчас появление в ее жизни этого скопища возбужденных людей, как досадную, но неизбежную помеху.
Разгоряченная группа всадников заполнила двор. Заполнила плотно, упруго. Охотники затекали во двор, едва удерживая возбужденных коней, спешивались, радостно гогоча над произносимыми кем-то скабрезными шутками, отдающими дурным вкусом и мужицкими забавами.
«Охота была удачной, - безразлично отметила девочка, - значит вечером будет пир».
Она осторожно просочилась в самый центр толпы, каждый раз в последний момент выскальзывая из-под опасно взбрыкивающих тонкими ногами коней.
Неуемное веселье этой малоинтересной ей обычно толпы привлекло ее, как пчелу привлекают запахи готовящегося варенья.
Она-таки добралась до самого сердца компании, встала в первом ряду, стремясь разглядеть, что же может являться объектом такого пристального внимания и причиной столь бурного веселья.
При виде огромной туши кабана, лежащего в луже крови, девочка брезгливо попятилась.
Откуда-то из под ног прямо в галдящую гущу кинулся белый комочек.
Кинулся радостно повизгивая, скользя всеми четырьмя лапами по бурой жиже. Перед ним была еда, свежая, еще пахнущая жизнью и лесом. Он не был голоден, в нем проснулся инстинкт.
Такой же инстинкт пробудился в большом человеке. Не задумываясь, он отшвырнул ногой захлебывающийся от радостного возбуждения комочек подальше от своей добычи. Отшвырнул и не обернулся ни на ужасный визг, заполнивший все ограниченное высокими стенами и опущенными воротами пространство двора, ни на крик сестры.
Крохотный щен, едва научившийся перемещаться по двору, не касаясь отяжелевшим брюхом земли, верещал, стараясь подняться на лапы. Длинные, скрученные, шевелящиеся внутренности змеями волочились за ним по земле. Острая шпора распорола его круглое младенческое брюшко, не оставляя никакой надежды на спасение.
Когда он затих, замолчала и девочка.
Все для нее оборвалось вместе с последним движением щенка, все перевернулось в тот момент, когда он последний раз дернулся и затих, уткнувшись мордочкой в землю.
В ее глазах не было слез, только ненависть, та, что осушает самое великое горе. Ненависть, которая с этих пор проросла в ее душе, та, что позже даст ей силы пережить многое.
«Она выживет. Она умеет ненавидеть», - станут говорить о ней соседи.
Многим, обернувшимся на ее голос мужчинам, показалось, что она будто выросла в одно мгновение. Она стала взрослее, выше и опаснее.
- Он был моим, - проговорила она, холодно глядя в лицо брату. – Это был мой пес. Ты убил его…
- Я подарю тебе другого… - безразлично пожал плечами мужчина. – Не о чем говорить…
- Это была моя собака. И ты ее убил. Я тебя ненавижу.
Хохот покрыл ее последние слова. Она обвела взглядом охотников. ОНИ СМЕЯЛИСЬ. Смеялись ее вызову, брошенному самому главному и сильному в их стане. Смеялись все. И только один с привычной печалью во взоре перекрестился.
Развернувшись, она направилась прочь. К распростертому в грязи тельцу.
Она не плакала. Не плакала, когда опускала в вырытую руками, наполовину заполненную водой, яму деревенеющий на глазах комочек. Не плакала, когда осталась после воскресного богослужения наедине со смиренным человеком в сутане. Он гладил ее по светловолосой головке, взывая к ее неокрепшей душе. Он взывал к ее любви и милосердию, стремился изгнать из ее сердца тьму. Она же послушно повторяла за ним слова молитвы и думала о том времени, когда станет достаточно взрослой, чтобы отомстить.
Больше она не плакала никогда.

Не плакала, когда золотистые пылинки, только что весело плясавшие в воздухе, поочередно опускались на лицо лежавшего в луже крови человека, делая его, совсем недавно такое родное лицо, серым и малознакомым.
Она уже не помнила, с каким напряжением следила за резкими движениями двух соперников со свистом рассекающих воздух тонкими лезвиями. Неровный отзвук их ног, с обманчивой игривостью отстукивающих фарандолу на каменном полу, лишь в некоторых местах покрытого старыми циновками, совпадал отчего-то со стуком бешено бьющегося сердца. Ее сердца, еще не разучившегося любить и страдать.
Она не двигалась, не пыталась разнять их, понимая, что это невозможно. Она не могла вмешиваться. Никогда не посмеет она отнять у одного из них возможность исполнить свою обязанность и защитить честь своей семьи, и никогда не поставит под сомнение способность другого бороться за свою любовь.
Каждый из них имел право на жизнь с чистой совестью. И на смерть.
Время учило ее этому.
Скорбно опустились уголки губ, делая ее много старше. В полном молчании она прижала к себе уже мертвое тело.
В полном молчании поднялась, навстречу отцу, не заботясь о выпачканных в крови руках и о расползшемся по платью буром пятне. Вышла, повинуясь хмурому взгляду хозяина дома, вышла не обернувшись, не сомневаясь ни на миг, что все это отныне останется с ней навсегда.

- Я ненавижу тебя, - повторила она, глядя в холодные глаза брата. Повторила устало, в ужасе от того, что сегодня они, эти слова, оказались правдой. – Ты отнял у меня любовь.
Он засмеялся знакомым дробным смехом.
- Ты опозорила нас, сестричка. И должна быть только благодарна Господу, если он позволит тебе потерять того выродка, что ты носишь под сердцем.
- Я ненавижу тебя.
Ее голос был тускл, но не безжизненен.
Когда-то он был добр к ней, когда-то он брал ее на руки и поднимал к солнцу.
- Ты краше этого глупого светила, сестричка. Когда-нибудь ты станешь королевой, и весь этот мир будет принадлежать тебе.
Когда-то она не могла предположить, что каждое произнесенное ею «ненавижу» станет неумолимо приближать ее к истинной, полной и всепоглощающей ненависти.
Когда-то он не мог бы произнести то, что так легко слетело с его уст сегодня.
- Я помню, ты говорила мне это уже. Говорила, сидя в холодной луже, держа на руках дрянную собачонку, в которой прежде была заключена твоя жизнь. Так же, как теперь ты говоришь о том теле, что лежит внизу. Ты переживешь и это, поверь мне, дорогая.
Он покинул ее, смеясь, не услышав брошенных вслед слов. А и услышь он их, он не отнесся бы к ним серьезно.
- Я убью тебя.

Она не убила его, когда-то, очень давно, родного ей человека. Господь не дал ей этой возможности. Он спас ее, отвел от этого греха.
«Аз воздам», - прошептала она, когда мальчик-гонец, рыдая, свалился к ногам отца.
- Вашего сына больше нет.
Она безразлично отметила углубившуюся горестную складку у губ старого барона. Он терял сыновей одного за другим. В этот раз – последнего, самого старшего, самого любимого. И с каждой потерей росло отчуждение между ним и его единственной дочерью. Он не мог простить ей сухих щек и прямой спины. Она не проронила ни слезинки, когда при взятии Безансона погиб его младший сын. Она не изменилась в лице, когда на дуэли погиб средний. Она не дрогнула и сейчас, когда сам он со страхом чувствовал, как земля уходит из-под ног.
Нелюбовь рождает нелюбовь. Она множится подобно ночным кошмарам, которые так же трудно игнорировать, как остановить.
Он оставался один. Один в огромном ветшавшем доме. Пустые комнаты, холодные постели… И тишина… Вот что ждало отныне его. Одиночество безо всякой надежды на помилование.

Уныние поселилось в его доме. Вот только когда, с каких пор оно стало хозяином? Он никак не мог припомнить.
И сидя в кресле, со старческим удовольствием позволяя высокой спинке поддерживать его усталое тело, он одновременно листал книгу и вспоминал.
Он помнил веселье, царившее раньше в замке. Охота, пиры, незатейливые танцы. Он не был деспотом-затворником, в его доме всегда было много гостей. Кареты подъезжали и отъезжали, и он порой не давал себе труда запоминать, кто уже прибыл, а кто оставил его гостеприимный дом, чтобы снова вернуться сюда, когда придет охота. Ему казалось, все так хорошо складывается.
Из шести появившихся на свет детей выжило четверо: три сына и дочь. Он гордился сыновьями и не сомневался, что сумеет недурно выдать замуж прехорошенькую дочь.
Он не возлагал на нее особых надежд. Какой прок в дочерях? Они – будущие хозяйки чужих домов, продолжательницы чужих родов, украшение чужих гостиных. Ему повезло, у него только одна дочь, и вполне достаточно денег, чтобы сделать ей приличную партию.
Он никогда не обижал ее, смеялся порой над ее выходками, втихомолку гордился ее характером и всегда помнил, что однажды она уйдет из его дома навсегда.
Если хочешь насмешить Господа, расскажи ему о своих планах.
«Что ж, господь повеселился вволю», - сумрачно вздыхал старик, вспоминая старую альбигойскую песенку, которую вполголоса напевала когда-то кухарка, помешивая длинной ложкой варево в глубоком котле.

«Что, если Бог – больной и сквозь угар
Придумал этот мир, дрожа от лихорадки,
И разрушает вновь его в припадке,
И наша жизнь – его озноб и жар?»

Розовощекая кухарка замолкала, когда маленький барон входил в кухню в надежде полакомиться готовящимся десертом. Но он все равно запомнил слова, он вслушивался в ее бормотание, прячась за стоящими в темном углу бочками. Эти слова потрясли его тогда, они казались ему естественным продолжением его мыслей теперь.

«А, может, Бог – балованный ребенок,
Способный лишь невнятно бормотать,
А мир – игрушка? Он ее спросонок
То развинтит, то соберет опять.»

Веселенькая песенка, нечего сказать. Черт бы ее подрал, эту дочь! Она разочаровала его. Он не был к ней жесток. Он не отправил ее в монастырь, как сделал бы любой другой отец, когда она родила мальчишку от проклятого Венсана, молодого соседа-сумасброда, он позволил маленькому бастарду расти в его доме, топтать его лужайки и есть на его кухне.
Он только не мог позволить тому…
Старик закрыл глаза.

Лето было или не было? Слишком холодное и влажное, напоенное бесчисленными грозами, умытое гулкими дождями, пускающими пузыри в бесконечных лужах. И редкие дни, когда солнце прорывалось сквозь нескончаемую пелену низких грозовых облаков, чтобы не дать людям забыть, что оно существует.
Именно один из таких дней вспомнился старому барону.
Он вышел тогда пройтись по мокрому саду в надежде захватить те короткие мгновения тепла, которые выпали на долю обитателей его замка и окрестных жителей.
И он не был слишком удивлен, встретив на одной из тропинок ее. Он даже готов был быть добрым и спросил молодую женщину о самочувствии и погоде, и даже склонился на мгновение к ребенку, державшемуся за юбку дочери. Мальчик молчал, неуверенно теребя полы ставшего коротковатым камзола, она отвечала вежливо и привычно безучастно.
Ну что ж, все хорошо - и прекрасно. Он приготовился следовать дальше, когда тишину разорвал захлебывающийся от волнения и преждевременной признательности детский голос:
- О, дедушка, возьмите меня с собой на охоту! Я уже совсем взрослый! Я хочу…
Барон вздрогнул от этой нежданной «пощечины».
- Если вы, сударь, почитаете себя взрослым, вам следовало бы запомнить, что в этом доме у вас нет родных, кроме вашей матери.
В этот день он в последний раз имел возможность лицезреть, как, не справившись с эмоциями, на какие-то мгновения изменилась в лице его дочь.
В этот день она окончательно поняла, что единственные, кто достойны любви и сострадания, – дети. Ее дитя. Тот, от кого отреклись еще до его появления на свет.

Полумрак вползал в комнату, заполнял собою все щели, подползал к камину, шипел в огорчении, что ему не хватало сил загасить этот проклятый огонь.
Старик видел за этим мраком нечто большее. Он видел пустоту.
Книга, ставшая для него в последние дни привычным спутником, упала с колен. Он с трудом поднял ее, прижал исхудавшей рукой к клетчатому пледу, укрывающему мерзнущие ноги, склонился к огню в поиске последней прочтенной страницы.
Холод заполз в душу, заполз рука об руку с тьмой.
Надо ли было прожить жизнь, чтобы напоследок прочесть это? Прочесть в сотый раз будто в первый.
«И настанет день жатвы…»

Она прижималась лицом к холодному стеклу, провожая взглядом серые, ускользающие от нее лье.
Короткие обрывки воспоминаний не становились полотном, в котором можно было бы найти утешение, они походили на бесконечный калейдоскоп сменяющих друг друга картинок, не оставляющий времени для раздумий или сожалений. Она жила так, как умела. Она не смогла дать своему дитя богатства и положения, обеспечиваемого достатком, но она позволила ему обрести уверенность и умереть, не познав чувства безысходности и беспомощности.
Смешной, несчастный король пытался найти объяснение причин поднятого ею мятежа, всколыхнувшего целую провинцию, искал корни ее недовольства в проводимой им политике налогообложения, он припоминал последние эдикты, касающиеся управления сельскими областями.
А она улыбалась проносящимся мимо деревьям. Не зная врага, нельзя его победить.
Унылая фигура в сутане склонялась к ней, опустившейся на край кровати, на которой лежало тело старого барона.
- Ваш отец умер христианином.
Он умер в одиночестве, ожидая ее, укорял тихий голос.
- Помолитесь за его душу, дитя мое.
- Я помолюсь, отец мой.
Она беззвучно шептала слова молитвы, не замечая просветленного лица священника, полагающего, что ему удалось примирить отца и дочь хотя бы теперь, когда один из них уже шагнул за порог бытия.
А она шептала имя сына.

Она выслушала приговор молча. Напрасно судьи надеялись найти в ее лице малейшие признаки раскаянья или страха. Она не видела ни их, ни этой молчаливой толпы, собравшейся в зале суда, чтобы хоть немного развлечься. Она мысленно бродила по далеким холмам наедине с августом, горячим и непреклонным.
Она видела оттуда, сверху, согнутые спины вилланов среди золота созревших полей, собранные снопы и облачка пыли, взметающиеся из-под колес далекой кареты, прокладывающей себе дорогу в осень.
Скоро наступит осень, думала она. Скоро.
Но это «скоро» настанет потом. А пока властвовал август. И она улыбнулась неожиданно родившемуся пониманию.
Как дорога, по которой теперь утомленно ползла карета, неуклонно поднималась вверх, так неминуем был и этот август.
Ведь август – время жатвы.


к оглавлению

прими меня такой, какая есть


Прими меня такой, какая есть.
Беспечной птицей дай подняться в небо,
Позволь мне летом, обернувшись снегом.
Всей мудрости свободу предпочесть.

Прими меня зеленою листвой,
Что шелестит под окнами в тумане,
Прими меня волною в океане,
Хмельной травой мне прорасти позволь.

Я каплями осеннего дождя
Слезу твою от глаз чужих укрою.
Среди зимы нежданною грозою
К тебе явлюсь, слова любви твердя.

Самумом жарким душу иссушив,
Вдруг родником забью среди пустыни.
И своды храма запоют пустые
Многоголосьем многоруких Шив.

Коснется слуха благостная весть.
Ты мне навстречу распахнешь объятья…
Тебе благодаря я знаю счастье
И смелость быть такой, какая есть.


к оглавлению

вода, как женщина


Вода, как женщина: в ней тайная печаль
Укрыта флером радужной улыбки.
Так песнь запретная сладкоголосой скрипки
Пронзает утра дымчатую даль.

Так глубину ее скрывает солнца луч,
Играющий на волнах недомолвок.
Так шутки легкой разноцветный полог
На миг откроется через прорехи туч.

Ты в воды темные попробуй, загляни…
Сверкающая розой перламутра
Поверхность волн рисует краски утра,
Упрятав вглубь бесовские огни.

Ты руки нежные прохладой освежи.
Я улыбнусь чарующей улыбкой.
Твои догадки невесомо-зыбки,
Мои признанья – бездна полулжи.

Но ты рискни! Да здравствует храбрец!
Схватясь за ветви осторожной ивы,
Склонись ко мне, холодной и красивой.
Откроешь тайну в зеркале сердец.


к оглавлению

баллада


Брал ли приступом города
Ты на гордом своем коне,
Песни ль пел… Но уже тогда
Ты отдал свое сердце мне.

Когда в страшном бою с чумой
Ты свой город предал огню,
Поднимаясь над дымной тьмой,
Сердце ты заковал в броню.

Заковал, позабыв о том,
Что бесстрастные «долг» и «честь»
Не отменят «любовь» и «дом»,
Не изменят того, что есть.

И, утратив покой и сон,
Через многие сотни лет
Ты отправился в путь пешком,
Только б снова увидеть свет.

Ты искал меня среди звезд,
Опускался на дно морей,
И в палящей пустыне грез
Ты желал меня все сильней.

Ты искал меня среди тех,
Кто любовью тебя дарил.
Но любя их… красивых… всех…
Ты во имя мое творил.

И с победой издалека,
Шутки глупой судьбы кляня,
Ты пришел ко мне сквозь века…
И, увы, не узнал меня.


к оглавлению

укутанная в саван одеяла...


Укутанная в саван одеяла
Я пью тревожно-терпкое вино.
И в этот раз душе моей усталой,
Увы, освободиться не дано.

Привыкла я… Унылое похмелье –
Возврат долгов за меру теплых дней.
Пригоршней щедрой давнее веселье
По памяти рассыпано моей.

Жемчужины моих воспоминаний
Я бережно в шкатулку соберу.
И нежный лепет трепетных признаний
Доверю страстью пьяному перу.

Отдамся вольно бурному теченью,
Прижмусь щекою к твоему плечу.
Я буду только длить свои мученья?
Пусть будет так! Я этого хочу!


к оглавлению

Фантазия in J-moll

Sostenuto recitando (сдержанно, рассказывая)
А что тут рассказывать. Все так и было. Как у всех…
Сначала море глаз, гладкая речь и океан улыбок. Немного солнца, немного ветра, совсем немного вечерней прохлады. Ровно столько, чтобы у одной стороны возникло желание прижаться к плечу, а – у другой – желание обнять и согреть. Совсем по-дружески, едва касаясь щекой прядей волос, ненароком, невзначай тронуть тонкую кисть, пожать кончики пальцев.
И непрекращающийся поток еще связной речи.
И улыбки, раздариваемые всем и никому. И тепло, поднимающееся столбом ввысь, из самого сердца этого человеческого конгломерата.
Потом пауза… Недолгая… Не театральная… Не та, что нужно, если взял, – держать. Просто случайная пауза… То ли беседа прервалась на мгновение, то ли…
Тишина. Заметная только им. Кажется, и птицы смолкли, и деревья замерли, перестав шелестеть глянцевой листвой.

Moderato gioioso con spirito (умеренно, радостно, с воодушевлением)
Осталось две пары глаз… Исчезла непринужденность. Участилось дыхание.
- Ну, как тебе анекдот?
- Вполне…
- Тебе не смешно?
- Смешно…
В самом деле, смешно.
Смеются. Негромко и не о том. Просто смеются, потому что вдруг стало тепло и хорошо. Как редко бывает.
И мгла, спускающаяся с небес, их только радует. И ночной холод, заставляющий иных спешить домой, сближает.
Есть возможность и есть повод… И домой идти… А где теперь их дом?

Dolce amorozo (мягко, нежно, любовно)
- Я…
- Я тоже…
- Давай?
- Давай…
Где-то в вышине встрепенется негромкой короткой трелью невидимая птица.
Отросшая за день щетина царапает щеку. Хорошо.
Она вдыхает аромат кожи, прикрывает глаза.
- Я никогда не знала, что это бывает так.
- Ты самая лучшая…
Гладит руку, нежно касается губ.
Недовольно встречает слишком быстро светлеющее небо.
Не так быстро. Не теперь…

Appassionato con tenerezza (страстно, с нежностью)
Все все равно кроме нее… Него…
Солнце ли, дождь…
- Приходи…
- Приду…
- Я буду ждать…
- Я скучаю…
Огромные цветные ромашки-герберы, не донеся до нее нескольких шагов, роняет куда-то в угол. При чем здесь цветы… При чем здесь все…
- Я так долго ждал…
- Я тебя люблю…
Пустая ваза, вянут цветы в сумраке ночи.
- Иди ко мне…
- Ты такой…
- Да, я нетерпеливый…
- Не только…
Легкая улыбка, немного кокетства.
На «много» нет сил.
- Иди сюда…
- Я сам…
Руки скользят вдоль тела. Жадные, ищущие…
Встречаются, снова расстаются… Совсем ненадолго…
Истома потом на время сделает их нечувствительными и забывчивыми.
Отчего они здесь, а не там? Где это – здесь? И где это – там? Там – мягко и уютно. Здесь слишком жестко и холодно.
Но это потом…

Lugubre guerriero (мрачно, воинственно)
Время… Лечит оно? Или наоборот…
Что делать? Кто виноват?
Банальные вопросы… И банальные ответы…
- Ты опоздал…
- Задержался…
- Что-то случилось?
- Все нормально…
- Посмотри на меня…
- Смотрю…
- Ты меня не видишь.
- Вижу…
И опять неважно солнце или дождь. И опять тени ложатся на пол, диван, ковер…
Только сегодня холодно и сумрачно. Только сегодня молчание не объединяет, а разделяет. И хочется кричать и биться головой о стенку. Делать что-нибудь, чтобы только нарушить этот мертвый покой. Пусть говорит, что ты неадекватна. Что слезы его раздражают и он теряется. Пусть… Пусть раздражают, пусть сердится. Гнев – тоже эмоция. Только не пустота. Пусть ненависть, но не безразличие.

Languido (c изнеможением, бессильно)
- Ты плачешь?
- Нет.
- Ты смеешься?
- Нет.
- Отчего ты перестала смеяться? Где прежняя ты?
- Я здесь.
- Нет это не ты. Ты другая…
- Да, милый, я другая. Я стала ставить цветы в вазу, потому что они - кусочек твоего внимания. Я училась ждать и почти научилась. Я училась любить тебя в одиночестве, но устала. Просто устала… Оказывается, это трудно.
Не трудно… Мучительно… Невозможно…

Spianato risoluto (просто, естественно, решительно)
И опять время… Что ему до нас?
И опять… Немного солнца, немного ветра, совсем немного вечерней прохлады…
И глаза… Обращенные к ней – яркие и вдохновленные. И ладонь, немного шершавая и теплая.

Viva тебе, жизнь! Viva тебе, любовь?


к оглавлению

Санька

Она, как все, в детстве увлекалась сказками. Любимой, как и положено, была сказка о Золушке.
Она часто наблюдала, как бабушка перебирает гречку, и думала, что вот за бабушкой сказочный принц так и не пришел. И это казалось обидным, потому что бабушка была очень славной. Санька даже полагала, что бабушка была красива. Не сейчас, конечно, когда морщины избороздили ее лицо, как трактор поле перед севом. Но прежде... Нет, слова «прежде» она тогда не знала, но «раньше» казалось ей вполне приемлемым для облечения в слова пришедших в голову мыслей.
Повзрослев, она начала понимать, что если где-то принцы еще и водятся, то уж никак не в их маленьком городке, где основная масса особей мужского пола навсегда пропахла прокисшим вином и солеными огурцами. Солеными огурцами, впрочем, в лучшем случае. Иногда, а если уж совсем точно, очень часто к этим запахам примешивались другие, гораздо более неприятные и стойкие, но о них не хотелось не только говорить, но и думать.
Так она постепенно научилась отделять себя ото всего остального населения маленького города, включая и свою мать, которая редко приходила домой одна, а если и приходила, то была в это время настолько не в себе, что вряд ли вспоминала о том, что где-то рядом, у нее, можно сказать, под боком, растет дочь. Пока та была маленькая, она вообще мало интересовала мать. А когда стала подрастать… лучше бы уж не подрастала.
Санька пришла к этому выводу сама и очень им гордилась. Больно запала ей в голову одна фраза, брошенная соседкой по подъезду, когда та столкнулась с девочкой на лестничной площадке. Соседка споткнулась прямо у их двери о завернувшийся коврик, и, пробормотав что-то про всех женщин и ее мать в том числе, вдруг увидела Саньку, рассевшуюся несколькими ступеньками повыше и пеленавшую обкусанную еще с детства куклу с длинными ногами без пальцев и лысой головой.
С головой дело обстояло вполне прилично: Санька повязала на кукольную головку носовой платок. Ноги же были разуты и торчали во все стороны, напоминая всякий раз Саньке о том, какая она была бестолковая, когда грызла их со всем остервенением выращивающего зубы ребенка. Если бы она знала, что эта кукла дана ей на всю ее детскую жизнь, она, наверное, поберегла бы ее.
- Вот у таких …, - тут старуха произнесла очень нецензурное слово. Оно казалось Саньке особенно плохим, потому что слишком часто относилось к ее матери. – У таких-то и рождаются всякие недоумки, которые потом только небо коптят, да место в транспорте занимают.
Ага, сделала Санька вывод, кто-то бабке места в троллейбусе не уступил. Впрочем, это ее нисколько не тронуло. Она бы и сама ни за что не встала бы со своего места, окажись эта грымза поблизости. Назло бы еще и глаза закрыла. Старуха была вредная и с легкой старческой сумасшедшинкой.
Но фраза о недоумках запала Саньке в голову, будто ее гвоздем к темечку приколотили. И поэтому с тех пор всякое проявление мозговой деятельности приводило Саньку в буйный восторг. Оно означало, что старуха была неправа, и Санька вполне разумная развивающаяся девочка.
Когда Санька подросла настолько, что стала заметна окружающим ее в квартире часто меняющимся и постоянно пьяным мужчинам, бабушка решила убрать ее от греха подальше. Она однажды купила Саньке билет и отправила ее к своей сестре в Москву.
В школу Санька ходила все равно редко, просто чрезвычайно редко. Для того только, чтобы не видеть валявшуюся в очередном углу мать. Поэтому в школе вряд ли заметили бы ее исчезновение. И если бы бабушка не пришла однажды к директору, чтобы забрать внучкины документы, вряд ли кто-нибудь заинтересовался ее положением.
А так… Директор громко кричал, что бабка окончательно из ума выжила, если думает, что ее внучка кому-нибудь нужна еще, кроме него. Санька сильно сомневалась, что она так уж необходима старому директору, но молчала, а только делала старадальческие глаза, которые, она знала, хорошо действуют на пожилых людей.
Глаза у нее были огромные, серые и очень красивые. Во всем же остальном она походила на гадкого утенка, что было вовсе не странно в ее возрасте, а скорее наоборот было очень даже в порядке вещей.
Как бы там ни было, документы бабушке отдали, и на следующий день Санька ехала в поезде. Не в купе, конечно, но и не в общем вагоне.
Санька вообще в первый раз ехала в поезде. Она не могла сравнивать, но поездка ей очень даже понравилась, хотя и страшновато было немного. Но попутчики оказались людьми приятными. Уже немного в летах, они кормили Саньку всем, что набросали в свои сумки, готовясь к поездке, непрерывно рассказывали ей всякие истории, которые ее совсем не интересовали и жаловались кому-то на свою судьбу, хотя, очевидно, что никто кроме Саньки их не слушал.
Но ей было не привыкать. Она так много всего наслушалась в своей жизни, что проявить немного участия к тем, кому, видимо, не с кем было больше поговорить, она могла, совершенно не напрягаясь.
Новая жизнь начиналась немного неожиданно, но весьма приятно. Лежа на верхней полке, Санька представляла себе светлоглазого принца с пышной шевелюрой. Он смотрел на нее через грязное стекло сто лет не мытого вагона и улыбался. Он даже подмигивал ей, будто говорил: «Подожди немного. Подрастешь, и я за тобой приду».
Странно было бы сомневаться в этом. И Санька не сомневалась. Она улыбалась в ответ и, зажмурив глаза, представляла себе, как теперь изменится ее жизнь. Конечно, она была не настолько глупа, чтобы подумать, что у нее сразу появится много друзей. Тем более что она очень хорошо знала, что в ее сумке лежит одно платье, которое очень трудно назвать новым и красивым. Но оно было целым, ни разу не штопанным, а это в ее положении было почти несказанным везением.
Бабушкина сестра, тетя Валя, обещала присмотреть за ней. Но Санька это тоже представляла с трудом, зная, что тете Вале уже больше семидесяти. Она живет с сыном, которому теперь должно быть около сорока с хвостиком. И он занимается какой-то странной деятельностью, которая раньше называлась спекуляцией, и за это полагались немалые сроки. Про «сроки» Санька знала от бабушки, которая обладала завидной памятью, особенно если это касалось ее прошлого. Вообще прошлое, в особенности то, которое было много раньше ее рождения, Санька знала гораздо лучше, чем то настоящее, в котором жила сама.
Нет, конечно, в своем городке она знала каждую помойку, знала, когда в соседний с домом магазин привозят хлеб, который, если успеть до того, как его горячий, занесут в подсобку, можно получить бесплатно. Знакомый водитель машины, на которой привозили хлеб, часто отдавал ей буханку в обмен на улыбку. Санька не понимала этого обмена, но понимала зато, что несколько рублей оставались в ее кармане, и она могла распоряжаться ими по своему усмотрению. Это ей нравилось, и она редко опаздывала к «раздаче слонов».
Потом водитель сменился, и ее сладкая жизнь закончилась.
Что еще она знала? Знала, что ее, немытую и нечесанную, будут бить мальчишки из соседней школы, если она попадется им на глаза. Поэтому она тихонько выскальзывала из подъезда, натянув шапку на самые глаза, и просачивалась на дальние улицы, туда, куда их влияние уже не доходило. Домой возвращалась тем же «макаром», не останавливаясь и не оглядываясь, чтобы не привлекать к себе внимания. Ей казалось, что она вполне поднаторела в этой игре в прятки, в которую играла не по своей воле.
Все это помогло ей приноровиться и к новой жизни. Тетя Валя оказалась довольно противной, хотя и следила за ней с удивляющим Саньку постоянством. Она каждое утро вопила в щель ванной комнаты, чтобы Санька не забыла вычистить зубы, потом долго дергала расческой, стараясь высвободить запутавшиеся в длинных Санькиных волосах острые, колющиеся зубцы, и, наконец, всякий раз, когда Санька возвращалась домой, ставила перед ней тарелку дымящегося супу. За одно это Санька молчала, когда ее что-то раздражало, чтобы с языка не сорвались злые слова, и говорила «спокойной ночи», если приходила домой до того, как тетя Валя ляжет спать.
Со школой дело обстояло не очень. Дядя Саша, Санькин тезка, устроил ее в московскую школу, но там она не прижилась. И, в конце концов, сошлись на том, что Саньке осталось не так много, и ничего страшного не случится, если она будет помогать на рынке ему, а не сидеть в душных классах, тем более что толку от этого для нее он не видел.
Санька знала, что ее вообще не хотели брать ни в одну из школ, как «не прописанную в столице», и что дяде пришлось приложить к своему обаянию и свой кошелек, и она считала, что не может отказаться, тем более что через год с небольшим она все равно закончит школу. В том, что ее не возьмут в девятый, она ни капельки не сомневалась. Она не пришлась ко двору, а это, она понимала, означало, что нечего рыпаться. Не пришлась – и не пришлась. Великое дело.
Потом умерла бабушка. Санька узнала об этом случайно. Просто, получив однажды разрешение на очередной телефонный звонок, она услышала в трубке чужой голос, потом подошла мать и раскричалась:
- Я тебя кормила, б… такая, не для того, чтобы ты смылась, оставив меня тут одну. Бабушка? Нет бабушки! Кончилась, царство ей небесное. Да и то сказать, подложила она мне свинью, отправила, видишь ли родную внучку в Москву, а я тут подыхай с голоду! Да и то сказать, как тебе там, хорошо платят за то, что ты дома делать не хотела? На что ты еще годна… Дура дурой…
Санька поняла только, что больше звонить ей некому и положила трубку.
Через полгода умерла и тетя Валя. Санька поплакала немного, к этому времени ее слезы почти все иссякли, оставив в душе какой-то недетски-горький след.
Она мерзла на рынке, стоя рядом с толстыми от надетых на них одежек тетками. Громко смеялась, когда кто-нибудь отпускал шуточку поскабрезнее, и писала в надетые памперсы. В туалет ходить было далеко и противно. За это время могли упереть что-нибудь с ее столика, а расплачиваться с дядей ей было нечем.
Когда было особенно холодно, а это «холодно» начиналось в октябре, а заканчивалось поздней весной, она, как и все, грелась стаканом водки, который пускали по кругу сдружившиеся между собой продавцы. Это «рыночное братство» даже нравилось Саньке. Здесь ее, хоть и считали малявкой, не обижали, даже наоборот: когда приходили очередные «братки», ее прикрывали, расплачиваясь с «товарищами в черных шапочках». На нее «братки» почему-то не обращали никакого внимания. Так Санька экономила еще некоторое количество денег, которые прятала под своим матрасом, не придумав места получше.
Она не задавалась вопросом, за что ей так везет, а просто делала свое дело, как умела. А умела она это вполне недурно. Покупали у нее неплохо, западая, наверное, на серые глаза, торчащие из-под края шапочки.
Уже через некоторое время после начала работы, она научилась мухлевать. Отдавала дяде денег немного меньше того, что зарабатывала, вполне справедливо полагая, что от него не убудет, а ей все-таки какая-никакая - прибыль.
Дядя к тому же платил мало, со своей стороны тоже рассудив здраво, что если он ее кормит, то уже, значит, платит ей. А что еще нужно девчонке? Так, немного денег на булавки… на булавки ей хватить вполне должно было.
Так они бы и сосуществовали, если бы не глупый случай.
Однажды дядя решил в кои-то веки устроить уборку. Со времени смерти тети Вали это была первая уборка в квартире, если не считать Санькиных попыток подмести пол в прихожей и кухне.
Комната, в которой жил дядя Саша, была для Саньки местом запретным. И она уже не помнила кто и когда наложил на нее этот запрет. Свою же комнатку Санька мыла каждый день, поэтому очень удивилась, когда «уборка» началась именно с ее маленького закутка в 8,5 метров.
- Ах, ты, дрянь такая, - дядя рассвирепел, когда, встряхивая матрас, обнаружил на продавленной сетке старой проржавевшей раскладушки пачку денег. – Я тебя кормлю, а ты…
Тогда он первый раз поднял на нее руку. А, сделав это один раз, вошел во вкус.
С этих пор началась новая стадия Санькиной жизни, не самая лучшая.
А когда начинается трудная пора, всегда так тянет на всякие мечтания. Вот и Санька, повзрослев, но от этого совершенно не изменив своего мнения относительно «принца», начала думать об этом во всякий день, когда ее голова оказывалась свободной от подсчета сдачи очередному покупателю или от очередного отчета перед ставшим совсем недоверчивым дядей.
Дядя Саша попивал, выпив, сначала бил ее, потом, обнаружив, что это не просто Санька, а очень даже хорошенькая девушка, сделал определенный выводы, которые даже странно, что так долго ждали своего часа.
Как все потери, потерю собственной девственности Санька пережила, как нечто неизбежное, не прониклась к дяде ненавистью, а только постаралась пореже попадаться на глаза, когда тот бывал не в себе, потому что тогда он становился грубым и даже жестоким.
Синяки она прятала под длинные рукава и темные плотные колготки. Глаза подводила слегка и то только затем, чтобы тенями замазать неестественные фиолетовые пятна иногда все-таки, несмотря на все усилия Саньки спрятать лицо подальше от разящих кулаков, появлявшиеся на нем.
Дядя пил и не молодел. Водка изменила его отношение к жизни, и Санька этому не очень удивилась. Она скорее удивлялась прежде, когда еще дядя Саша представлялся ей весьма импозантным мужчиной, проводящим целые дни в свежеотремонтированном офисе.
Сейчас он был ей ближе и понятнее. И, если бы он не прикладывал к ней свою тяжелую руку, она могла бы даже сказать, что приветствует эти его изменения. Так все было почти по-домашнему родным.
Осень сменилась зимой, потом весной. Готовилось лето. Оно не слишком спешило, правда, только поливало дождями мокнущую Саньку. Но она знала, что и лето придет непременно и со смирением ждала его.
Смирение вообще стало ей очень свойственно. Иногда оно, правда, напоминало отупение, но Санька ведь об этом ничего не знала. Она считала, что так и должно быть. Она молча дожидалась возвращения дяди, перепутав в принципе, кто он ей: муж, дядя, любовник или работодатель.
Он был всем и, когда однажды он не пришел домой, она испугалась. Испугалась, потому что теперь рушилась вся ее жизнь. Она жила в чужой квартире, из которой, если он не вернется, ее выбросят в два счета. Она работала только до тех пор, пока рядом был дядя. Он привозил товар, он ставил ее на «точку», он, в конце концов, платил ей зарплату.
О нем не было слышно ничего две недели. За это время ее посетил следователь, пригрозил посадить, она не поняла, за что. Потом приходил еще один следователь. Обещал то же самое. Такое однообразие начало утомлять, хотя и пугать не перестало.
Наконец, пришла какая-то женщина, спросила, откуда она вообще здесь взялась, посочувствовала и поселилась в квартире.
Санька выяснила, что у дяди была дочь. Эта дочь оказалась на четыре года старше Саньки, и она не собиралась делить с чужой девчонкой квартиру.
И вот тут… Когда Санька начала отчаиваться, и появился, согласно всем законам сказочного жанра, тот самый принц.
Санька ничуть не сомневалась, что это он. Он, конечно, мог придти и еще позже. Ведь пока Саньке не угрожала настоящая опасность. Ее не собирались убивать, а насчет потери квартиры, ведь это не самое страшное.
Хотя и весьма существенное, она не могла не признать, что если бы не он, ей оставались только вокзалы.
Дома ее не ждут, видеть мать ей вовсе не хотелось, работу ей еще долго пришлось бы искать, если не брать в расчет самые близко лежащие к поверхности «вакансии». Но по каким-то странным, неизвестно откуда взявшимся убеждениям, она чуралась этой «работы», оставив ее в глубине души на самый крайний случай. Не умирать же с голоду.
Но когда он, встретив ее на рынке, куда она пришла по старой привычке встретиться со своими приятельницами, окликнул ее, она засияла редкой улыбкой.
- Привет, крошка, что здесь делаешь? Давно тебя не было видно…
- Здравствуй…те, - она с недоверием разглядывала кудрявую темную голову, высунувшуюся из окна огромной тачки.
- Чего не видно тебя, спрашиваю?
- Дядя пропал… Товара нет… Нет товара – нет работы, - уже увереннее заключила она, подходя поближе.
- Нет работы, говоришь, - парень, открыл заднюю дверь. – Садись, горемыка. Что-то выглядишь плохо. Не кормят тебя что ли?
- А некому, - совсем уже весело закончила она, устраиваясь поудобнее на мягком велюровом сиденье. – Дядя пропал, в доме поселилась какая-то девица, кажется, его дочь… А какое ей до меня дело?
- В самом деле, наверное, никакого… - махнув рукой одному из знакомых Саньке «братков», он легко вырулил между плотными рядами продавцов, с завистью наблюдавших эту картину. Им было холодно, и до конца рабочего дня оставалось еще больше половины. А она, эта бесполезная сикильдявка, теперь сидит себе в тепле, удовольствие получает.
А Санька и в самом деле была счастлива. И ничуть не жалела о прожитой жизни.
А чего бы нет? «Принц» отвез ее в теплую комнату, налил стакан какого-то обжигающего горло напитка, потом открыл холодильник. Бери, ешь чего хочешь. Сначала она съела осторожно, чтобы не показаться обжорой, какой-то мясной нарезки, потом отправила в себя банку маслин с косточками. Т.е косточки она, разумеется, выплевывала, но банку опорожнила безоговорочно и не раздумывая.
Закончила сырокопченой колбасой и заснула прямо за столом.
Он усмехнулся, отнес ее на постель и… она осталась у него.
Тоже не раздумывая. Он же принц… так чего думать.
Жизнь потянулась, сладкая и безоблачная, как нескончаемая ириска.
Она вставала тогда, когда хотела, засовывала нос в холодильник и неизменно находила там еду. Потом она была свободна до самого вечера. До того времени, когда приходил домой Алекс. Вот тогда начиналось то, что не позволяло ей считать себя нахлебницей. Она кормила его вкусным обедом. И откуда только взялось это умение? Потом мыла посуду, и уже совсем потом, если, конечно, этого желал Алекс, она отдавала ему все остальное.
Он был несравненно лучше дяди Саши. Он не бил ее, иногда только скручивал руки проволокой и привязывал их к спинке кровати. Но все это считалось игрой, и если иногда даже было немного больно, то это можно было простить. За это, в сущности, даже не надо было просить прощения. Ведь вместе играли. Ну, бывает, что и заиграются. Что ж теперь.
Санька жила в каком-то пьяном угаре. В огромной квартире она чувствовала себя немного странно, но ни за что не хотела показывать это ему. Он никогда не забывал о ее присутствии, возвращаясь поздно домой, хватал ее за мягкие места и тащил в спальню. Потом засыпал, громко по-хозяйски похрапывая.
- Да, дай ему в лобешник, - говорил он кому-то по телефону, одновременно не обходя вниманием примостившуюся на его кресле Саньку. – Он забыл, что не вечен… Так надо напомнить! Да, нет, Толян, надо просто напомнить, и дело с концом. Давно такого не было. Выпустил ты из рук инициативу, а за это всегда приходится дорого платить. Лучше держать руку на пульсе.
Его голос не дрожал, хотя Санька в этот момент задыхалась от сладостных ощущений, которыми он походя награждал ее. Он запускал руку ей за вырез платья, уверенно, словно ручки настройки, крутил соски, и, положив трубку, деловито принимался за все остальное.
Если бывает у счастья вершина, то Санька еще до нее не добралась.
Она даже представить себе не могла, как многогранны бывают ощущения. Она изгибалась в его руках, всякий раз оставаясь чуть-чуть неудовлетворенной. Самую малость… Ровно настолько, чтобы с вожделением ждать возвращения своего принца.
Потом, как бывает всегда, стало что-то меняться. Не то, чтобы в их отношениях… нет, Алекс был ровен и добр к ней. Но он стал задумчивее, редко смеялся и голос его по телефону стал звучать все резче. И еще реже при этом у него возникало желание пошалить. Его рука теперь не лезла к ней под юбку, не отрисовывала всякие бесконечные линии на ее теле, не заставляла Саньку напрягаться и замирать. Напротив, он сталкивал ее легонько с подлокотника кресла, в его голосе появились нервные нотки, а на скулах все чаще бегали желваки. Все это настораживало и огорчало Саньку. Она старалась, как могла. Разнообразила меню, покупала лучшие вина. Он и этому научил ее…
Даже приносила ему тапочки и сигареты, когда рука его по привычке протягивалась к пепельнице.
Она делала, что могла. И не давала ни одной, самой подлой и пронырливой мыслишке проникнуть в ее завитую головку. Ни одно облачко разочарования не касалось Саньки. Только постоянные радость и ожидание… Она справлялась с собой на удивление хорошо.
Вот он накричал на нее и выставил в соседнюю комнату? Сама виновата. А кто просил тебя лезть человеку под ноги, когда он и без того нервничает. Значит, у него неприятности на работе. У кого их не бывает?
Вот – не поздоровался, только прошел в кабинет и долго там курил, наполняя свои и Санькины легкие сладким дурманящим дымом? Так не всегда же он должен быть счастлив от твоего присутствия. Может человек и один побыть…
Вот, стукнул ее, даже не один раз… А так, что в голове ее помутилось, и она не могла вспомнить, как доползла до кровати? Так, не выгнал же! А мог бы… Кто она ему?
- Слушай, а что ты за девку-то завел?
Она замерла за стенкой. Дверь в кухню была приоткрыта, и голоса обоих друзей были слышны, ох, как хорошо. И прислушиваться не надо.
Алекс фыркнул:
- Что, нравится? Я ее добыл, а не завел. Нравится она мне, классная…, - Санька даже зажмурилась, словно это могло ей помочь не расслышать эпитет, каким Алекс наградил ее только что. – Но ты на нее зенки не пяль. Оторву… никому больше не понадобишься!
Хохот Алекса заглушил ответ дружка. Только потом:
- А что, ты это сам Сашка-то пришил? Или кого попросил?
- Я никого – никогда - ни о чем - не прошу… - Такого холодного тона она еще никогда не слышала.
Будто он оставлял его обычно за порогом квартиры, а сегодня ну, просто совершенно случайно, прихватил с собой.
- А Сашка так и так конченый был. Долги на нем висели... Вот и отдал он их, с лихвой…
- Его девка что ли?
- Твое какое дело?
- А он мне тоже кое-что должен был. Так что, может, поделишься?
- Иди на… Голову оторву, и никто не узнает…
Она слышала, как повышались голоса в кухне. Было похоже, что там страсти разгорались нешуточные. И Саньке было даже приятно, совсем немного, что, очень похоже, что спорили из-за нее. Она не сомневалась, что ее принц победит всех, кто только покусится на нее. Поэтому сначала только довольно улыбалась. Потом до нее стал доходить смысл произносимых слов.
- Вот! Тварь… Много брал на себя… Хорошо смеется… – голос был отвратительно довольным и он не принадлежал Алексу.
Сначала наступила тишина. Потом что-то зашуршало, покатилось по столу, свалилось на пол… Санька хотела войти, но отчего-то медлила. Нужна она там? А еще, в ее голове медленно, но верно складывались картины… И она не хотела их видеть.
- Может, вернется дядя, - говорила она недавно, обнимая Алекса за голову. – Что же мне тогда, уходить придется?
- Не вернется, - уверенно отвечал он. – Кто пропал в этом городе, того уж вряд ли найдут. Да и кому искать? Менты сами по уши в дерьме. Может, они твоего дядю и грохнули. Так что оставаться тебе со мной навсегда.
Ее так радовали эти его последние слова, что она никогда не вдумывалась в их истинный смысл.
Санька услышала, как что-то грохнуло на кухне. Подскочила от ужаса, вылетела в коридор и наткнулась на выползающего в коридор Алекса.
Она успела заметить, что на светлой рубахе того расплывается красное пятно. А в руке дымится пистолет.
Второй выстрел, уже из кухни, раздался тогда, когда она опустилась на колени, чтобы обнять его.
- Тише, тише, - ей казалось, она сможет уговорить его не стонать. И ему станет легче. Как ей… Когда она заглушала в себе всякое желание плакать, ей становилось легче. Она видела, что лезвие длинно разрезало тонкий шелк рубахи. В надежде, что оно только скользнуло, не задев жизненно важные органы, она попыталась расстегнуть рубашку.
И вот тут раздался выстрел.
От толчка в грудь, она покачнулась и упала на Алекса.
Ее руки заскребли по ковровой дорожке, наткнулись на теплое тело, замерли. Улыбка осветила ее лицо, заставив замереть занесенную над ними ногу.
- Мой милый принц…
Бабушка всегда говорила, что принцы, они всегда рядом. Надо только суметь их разглядеть. Хорошо, что ей это удалось.


к оглавлению

Норма

Она была счастлива с ним 100 часов. Она посчитала.
А что? 100 часов счастья - неплохо… У некоторых не бывает и этого.
Хорошо, что она не поехала к матери. Могла уехать и пропустить самое важное в своей жизни. А ведь должна была. Договаривалась, обещала. Но не поехала. Стало жаль единственного выходного. Рабочие субботы - для нее дело привычное. Летом, когда все вокруг что-нибудь строят, работы невпроворот. Остаются воскресенья. Надо, конечно, уже и урожаи на дачах собирать. Но сил не осталось совсем. И она не поехала. Позвонила, извинилась, обещала отпроситься с работы посреди недели. Или поехать в следующие выходные. Обязательно.
Хорошо, что не поехала.
Он пришел ниоткуда и ушел в никуда. Она не спрашивала, он не рассказывал. Не рассказывал ничего, что не имело бы к ним прямого отношения. Не говорил и о любви, видимо, это считал тоже к ним не относящимся. Но был нежен и приветлив.
Он пришел ночью. Открыл дверь тщательно подобранным ключом. Споткнулся о забытый ею в узком коридоре стул. Искала на антресоли старые газеты, да так и оставила его стоять посреди кишки-коридора до утра.
Услышав грохот, привстала, включила свет. Он подошел к ней медленно, долго молча смотрел в глаза, распахнутые в страхе и ожидании. Потом протянул ей ключ.

Он вошел осторожно. По привычке не включил свет. Не скрипнул дверью, не звякнул ключом. Так же осторожно прикрыл дверь, не поворачивая замка. Сделал шаг, другой. Наткнулся на что-то, загремел. Матюкнулся безмолвно и остановился оторопело, когда в комнате зажегся свет.
Сволочь Витька. Говорил, никого не будет.
Что его сюда понесло? Знал же, что и денег в квартире немного, и остального… Принесла нелегкая.
Замер на мгновение, глядя на перепуганное, ошеломленное лицо, обращенное к нему. Ждал, что закричит. Не закричала. Улыбнулся успокаивающе, при этом чувствуя себя идиотом. Чем он может успокоить?
Сделал то единственное, что пришло в голову. Отдал ключ.
Увидев ответную улыбку, растерялся.

Где он его взял, она так и не поняла. Раз спросила, он не ответил, только улыбнулся и поцеловал ее в губы. Крепко, уверенно и настойчиво. Это не показалось ей ответом достаточно полным, но приятным – определенно. Больше она не спрашивала.
Возвратившись с работы, с удивлением обнаружила исправленный бачок унитаза, вернувшуюся на место вешалку для верхней одежды и забитый, наконец, по самую шляпку гвоздь, о который она не раз раздирала в кровь кожу.
Предложила поужинать. Потом постелила постель. Начался отсчет.
Только первые дни просыпалась в мучительном страхе, что его не окажется рядом.
Он был. Спал немного. Просыпался очень рано, всегда в хорошем настроении, гладил ее по щеке, пробуждая, прижимал к себе и после всего не забывал поцеловать.
Она вставала еще раньше, чтобы привести себя в порядок: умывалась, подводила тенями глаза, красила ресницы. И ложилась снова. Считала.
Потом он уходил. Уходил в одно и то же время, как на работу. Уходила и она. Брела по улицам, спускалась в метро, корпела над чертежной доской в огромной комнате, заполненной женскими голосами, шуршанием бумаги и скрипом грифеля о ватман. В обеденный перерыв запихивала в себя кусок колбасы на зачерствевшем хлебе. Запивала все это чаем с кусочком сахара и мечтала о том, как вернется домой и будет ждать его возвращения. На мечты оставалось времени немного, и его она тоже подсчитала и суммировала. Они, эти часы, тоже вошли в те сто часов.
Он возвращался вечером с пакетом, заполненным едой из магазина напротив. Вываливал их на стол, походя гладил ее по спине, исчезал на время в комнате. Ровно до тех пор, пока она не звала его ужинать.
Она звала. Готовила теперь с удовольствием. Борщ, котлеты, компот. Или мясо с жареной картошкой и салат. И еще запотевший графинчик с водкой и две маленькие стопочки на столе. Надо.
Он опрокидывал стопку, твердой рукой наливал еще. Молча протягивал ей хлеб, до которого она не могла дотянуться.
Однажды скупо улыбнулся, когда она, плача, рассказала ему о потере. Кошелек. Его вытащили из сумки, да так ловко, что она и не заметила. Она держала сумку в толпе, как и положено, перед собой. Не оставляла ее без присмотра. Вытащили кошелек. А в нем зарплата. Вся.
Он поднялся, вышел из комнаты, вернулся, положил на край стола несколько смятых купюр.
- Это много.
Опять улыбнулся.
- Нормально.
Она привыкла. Приходила домой, смотрела на часы. Семь. Половина восьмого. Он приходил в восемь.
Однажды пришел домой позже. Не стал есть. Не погладил по спине.
Она поняла – хватит. Норма.
Ложилась спать с ощущением потери. Прижала его к себе крепко, не дожидаясь, пока он проявит инициативу.
Поцеловала.
Он закрыл глаза, а она смотрела и смотрела, не выключая маленького ночника. Легли тени. Скулы обозначились резче, забегали желваки.
Тогда она встала, протянула руку, потрогала его за плечо.
В руке поблескивал ключ. Тот.
Он улыбнулся без малейших искорок в глазах, одними губами. Притянул ее к себе.
Утро пришло слишком быстро. Будто кто-то просто включил свет.
Она открыла глаза, оглянулась. Подсчитала. Сто часов. Норма.


к оглавлению

Я и она

Я сегодня опять остался один. Промозглый серый вечер и уже полупустая бутылка джина... Нет, виски! А, впрочем, какая разница?
ОНА ушла молча, спокойно собрав те свои мелочи, что вечно были разбросаны по квартире. Она так и не перевезла свои вещи ко мне, а я не настаивал.
Я человек, живущий делами. Мне некогда обустраивать семейные гнезда. Тем более, что некоторый опыт у меня уже был. Несколько лет назад. Там, в том гнезде, у меня растет дочь. Маленькая негодница. Она вся в меня, у нее ужасный характер и бездна достоинства.
И эта кудрявая девица, которой едва исполнилось десять лет, на днях мне сообщила:
- Все, папочка, ты опоздал меня воспитывать. Теперь у тебя на это нет больше права.
Насмотрелась фильмов. Ну, не негодяйка ли? Но мне и нет необходимости ее воспитывать. С таким характером она и так пробьется в этой жизни. А это самое главное. Главное - пробиться. И я горжусь своей девчонкой, хотя и немного издалека.
Сегодня у меня ужасное настроение.
Не помогло даже то, что я, наконец, набил морду нашему соседу.
Он всегда ставил свой поганый "Фольксваген" слишком близко к моей "Тойоте". Я так и знал, что дело обязательно этим закончится.
Сегодня, открывая дверь, он поцарапал мне машину. Наплевать, в общем-то. Дело двух копеек. Но уж очень не вовремя это произошло. Он и раньше шарахался при встрече со мной, а теперь, вероятно, недели две будет залечивать синяк под глазом и стесанную скулу. Но сам виноват. Я его предупреждал: не умеешь ездить - не садись за руль. И вообще, он слизняк. А я таких не люблю.
А ОНА - нет. ОНА сильная. Только сильная могла жить со мной так долго и остаться собой.
Заканчивается очередная бутылка, и по-прежнему льет дождь.
Все один к одному. И в баре осталось только то, что любила ОНА: мартини, ром и немного французского вина.
А, нет, вот еще немного коньяка. "Реми Мартен"... Жаль, конечно в таком состоянии пить хороший коньяк. Все равно, вкуса уже не ощущаешь. Но не останавливаться же!..
Ха! Как-то она сказала мне, отвозя меня после одной из деловых попоек домой:
- Мне надоело вытаскивать тебя из дерьма.
Будто это она вытаскивает меня оттуда, а не наоборот.
Она живет в маленькой однокомнатной квартире с матерью, отцом и младшим братом. А у меня - шикарная трехкомнатная квартира, здесь есть все, что она любит. И все равно она сказала мне это, останавливаясь на красный сигнал светофора.
Она правильная, она никогда не нарушает правила, хотя бы даже и нет на посту гаишника, и некому поставить ей "пятерку" за вождение. Но я все равно знаю, она любит авантюры. Иначе она не прожила бы со мной почти год.
Прошлым летом мы ездили на неделю к морю. Я жал со скоростью под 200, не потому, что у меня не все в порядке с головой. Мне просто очень хотелось испытать ее, увидеть ее реакцию. У многих в этих случаях появляется страх в глазах, многие вжимаются в кресло и, наконец, перестают трещать без умолку.
А ОНА нет. ОНА улыбалась ветру, треплющему ее волосы и высовывала из окна руку. Так, что мне даже пришлось прикрикнуть на нее. Я ждал, что она обидится, а она только глянула на меня искоса и прикрыла окно.
Раньше она меня ненавидела. Я в ответ тоже ее не любил.
Мы жили в одном доме. Часто встречались во дворе и в подъезде. Было время, когда, хулиганства ради, я прижимал ее к стене, обшаривал детскими еще руками и больно впивался в губы. А она презрительно сжимала губы и частенько била меня коленкой в пах.
Как в любом дворе, у нас была масса общих знакомых. Среди них была и моя бывшая жена. Благодаря этому, повзрослев, мы продолжали видеться. ОНА и моя жена дружили, что, кстати, мне никогда не было понятно. Но с женщинами всегда так. Стараться понять их - пустая трата времени. Хотя уверен, про нас они говорят так же. ОНА всегда вспыхивала, когда слышала, как грубо я разговаривал с женой. И я видел искры ненависти, когда она стискивала зубы, стараясь не вмешиваться в наши отношения. А я пытался понять, когда же жена наконец запретит ходить по ней в сапогах.
А еще мне хотелось заставить ЕЕ по-другому посмотреть на меня. Чего я только не делал. Иногда я разыгрывал джентльмена, поднося цветы и защищая ЕЕ от хулиганов. Сделать это было нетрудно, во-первых, потому что меня боялись многие, а, во-вторых, наши улицы были полны молодых бандитов, которые только и ждали, когда симпатичная девочка рискнет пройти по улице. ОНА одинаково безразлична была и к тем, и к другим проявлениям моей многогранной личности.
И тогда я говорил ей гадости. И радовался, когда она отвечала мне тем же. Тут уж она не давала мне спуску.
Я всегда удивлялся ее способности побеждать в любых словесных поединках. Я видел что тогда она была стеснительна, по тому, хотя бы, как мучительно вспыхивали ее уши, когда я задавал ей разные нескромные вопросы. Но я мог видеть ее волнение лишь по предательскому румянцу, разливающемуся по лицу.
Не моргнув глазом, ОНА выдавала такие перлы, что мне оставалось только довольно улыбаться. И чувствовать себя идиотом.
Я этого не забыл. Я ничего не забываю. Ни хорошего, ни плохого.
Я помню, как однажды обидели мою сестру. Ей было восемь, мне - двенадцать. Она пришла с улицы босая. Соседские мальчишки отобрали у нее новые туфельки, которые на день рождения подарил ей отец. Матери я не помню, а отца помню. Он много пил и редко бывал дома. И эти туфли были для сестры чем-то вроде памяти о папиной доброте. Мне было наплевать на его доброту, но я не мог позволить обижать сестру.
Я не знаю, зачем им тогда понадобились эти туфли. Но я знаю, что они об этом пожалели. Они потом выплевывали свои зубы в домашних сортирах, а их мамочки слезливо уговаривали их никогда и близко не подходить к будущему преступнику, то есть ко мне.
Но я, хоть и не раз нарушал законы, все же не полный идиот. Поэтому в полном смысле преступником я не стал, хотя и законопослушным гражданином тоже. Да и можно ли следовать в нашей стране букве закона? Можно, если готов всю жизнь работать дворником, или, на худой конец, лифтером. Но когда делаешь ДЕЛО, без нарушений не обойтись. Должен сознаться, меня это не расстраивает, а, напротив, - заставляет кровь быстрее двигаться по жилам. И мне это нравится.
И ЕЙ тоже.
Ну вот, пора уже прекращать пить. Сдавать стала печенка. Барахлит. Пора уже переходить к более правильному образу жизни. Жаль, что ОНА ушла. С ней я еще могу себе представить, что мне захочется придти домой пораньше. Прежде мне никогда этого не хотелось. А сейчас иногда случается. Несколько раз я даже приходил. Но не всегда складывалось, как я хотел.
Однажды она просто не пришла ко мне.
Я принес домой веник роз и кучу вкусной еды. Я хотел порадовать ее. Я знаю, она любит вкусно поесть и посидеть при свечах. Я готов был и на то, и на другое. Но ее не было.
- Извини, - сказала ОНА, позвонив в десять вечера. - Я сегодня не приду. У родителей - годовщина свадьбы. И я буду дома.
Я ничего не имею против ее родителей. Но со своей свадьбой они испортили мне вечер.
Я, конечно, не очень расстраивался, я отправился к друзьям со всей этой едой и розами. Не мог же я оставить все это дома!
Она так и не узнала, что я хотел ее видеть.
Я не виню ее. Мы ведь не муж и жена, и она не обязана мне сообщать о своих планах. Ведь и я не всегда говорю ей о своих. Но мне было жаль.
Сумерки совсем сгустились. Я бы даже сказал, что уже очень похоже на ночь. Но я не буду включать свет. И даже маленький ночник. Я буду сидеть в темноте. Ветер воет, как больная собака. И мне тоже хочется завыть. Мне больно.
ОНА этого никогда не узнает. И я не узнаю, плакала ли она сегодня, когда легла спать на свою узкую кровать. Пожалела ли она, что ушла? Я этого не узнаю. ОНА никогда мне этого не скажет.
Вполне может быть, что мы больше никогда не увидимся. Потому что она гордая, и я тоже. А еще потому, что сегодня она обиделась на меня всерьез. Хотя я вовсе не собирался ее обижать. Вот кого мне почти никогда не хочется обижать, так это ее. И я не знаю, почему. Но сегодня она обиделась.
У нее вчера был день рождения, а я забыл. Я вспомнил об этом, когда пришел сегодня утром домой. Она открыла мне дверь, и я вспомнил.
- Я ждала тебя вчера, - тихо сказала она и, не дожидаясь, пока я сниму плащ, направилась в спальню.
Было восемь утра. А на десять у меня была назначена встреча. Важная встреча. Я не мог пропустить ее. И я не пропустил. Но я пропустил другое.
- Извини, - сказал я, переодеваясь в чистую отутюженную рубашку. - Я ночевал сегодня у Лехи.
Леха - мой друг. Вчера мы отгоняли в ремонт его авто, а потом надо было достать кое-какие детали. Мы весь день колесили по городу, продрогли и заехали вечером к нему. Я выпил, совсем немного, но достаточно для того, чтобы нельзя было садиться за руль.
А еще вчера же мы провернули одно дельце, которое тоже нельзя было не отметить. Одним словом, я забыл про ее день рождения.
Но я все объяснил. ОНА выслушала меня молча, глядя на меня сухими глазами.
- Я все понимаю, - сказала она. И мне не понравился ее голос, сухой и ломкий, как обесцвеченные волосы. Но мне некогда было объясняться. Я оставил объяснения на вечер. А когда пришел, ее уже не было.
Она ничего не сказала и не оставила никаких записок. Она даже не все свои вещи забрала, но я знаю, что она ушла навсегда. Я это чувствую по тому, каким пустым и холодным стал дом.
Жена всегда мне говорила:
- У тебя нет сердца. Ты ничего не чувствуешь.
И всегда старалась меня исправить. ОНА же меня никогда не исправляла. Она была уверена, что я многого не понимаю. И меня это обижало.
Летом мы были на море. Я тогда снял катер, чтобы мы вдвоем, только вдвоем могли уплыть далеко в открытое море.
- Смотри, дельфины, - она замахала в возбуждении руками. - Смотри, они говорят о нас. Интересно, мы нравимся им? Смотри, как они очаровательны...
Что мог ответить я на эту чепуху?
Я лишь притянул ее к себе и принялся медленно целовать ее шею и мочку уха, мягкую и волнующую.
- Эти мокрые серые животные плывут по своим делам и им нет дела до нас, - сказал я.
Я обнимал ее, а мне хотелось большего. Но она вдруг немного отодвинулась.
- Я забыла, что ты этого не понимаешь.
Вот тут мне захотелось ударить ее. Она отобрала у нас замечательные мгновения, которые могли стать еще замечательнее, в угоду нелепым разговорам об "удивительных" дельфинах.
Мне нужна была ОНА, прохладная и смеющаяся, а не блестящие черные спины этих рыб... то есть животных.
Так было часто, почти всегда. Мы не совпадали. Но я любил ее. Я и сейчас ее люблю.
Что-то ноет в груди. Явно не печень. Гораздо выше и левее.
Однажды она подобрала на улице мокрого отвратительного котенка. Единственным его достоинством был его возраст. Он был мал, а потому у некоторых чувствительных особ вызывал умиление. Но я хорошо знал, что как раз это достоинство очень скоро превратится в недостаток. Он вырастет, как вырастает все живое. А все остальное в нем было чудовищно: маленькие слезящиеся глаза, шерсть клочками, кривые рахитичные лапы и облезлый хвост. И эту гадость она собиралась поселить в моем доме.
Я унес его на следующее утро, оставив на ближайшей помойке, где, собственно, ему самое место.
- У тебя нет сердца, - сказала мне ОНА. - Если бы тебе пришлось делать операцию на сердце, хирург был бы крайне удивлен, не обнаружив его на месте.
- Сердце - абсолютно лишний орган. Оно мешает жить, - зло ответил я. Не люблю чувствовать себя виноватым.
Но она ошиблась. Сердце у меня есть. Теперь я это знаю. Я его чувствую. Оно болит и трепещет в груди.
Что-то похожее на молнию сверкнуло перед глазами. И совсем не слушаются ноги. Мне хочется встать и выйти на балкон. Там, хоть и идет дождь, зато свежо и достаточно воздуха. А мне нечем дышать. Совсем нечем.
Сколько раз говорила ОНА, что пора бросать пить. Все! После сегодняшнего я перестану злоупотреблять спиртным. Собственно, я давно уже созревал, чтобы принять подобное решение. Теперь оно стало настолько органичным, что я готов...
Завтра я наплюю на гордость, Заеду к ней и заберу ее к себе. Я не стану забывать про ее дни рождения. Я подарю ей все, что она захочет. Я сделаю все, чтобы она оставалась рядом.
Вот только перестанет так щемить сердце... Страшно то, что я чувствую сейчас...
Оказывается, я могу оказаться беспомощным. Я сейчас абсолютно беспомощен. И мне хочется заорать от ужаса.
Я бывал во множестве переделок. Моей жизни тысячу раз угрожала опасность, но я всегда чувствовал себя игроком. Я играл. И я выигрывал.
И, оказывается, я не умею проигрывать. Вот сейчас я не могу встать. Все тело стало чужим, и темнеет в глазах.
Но я не пьян... Хмель уже давно выветрился. Это что-то другое, то, чего я боюсь. Я не понимаю этого...
Опять что-то сверкнуло и будто острой длинной иглой пронзило все тело...
Потолок с полом поменялись местами... Все кружится и падает...
ОНА ошибалась... Сердце у меня все-таки было...


  веб-мастер и дизайнер: Источник

наверх